Собрание сочинений. Т. 19. Париж
Шрифт:
— Уж конечно, — с усмешкой продолжал Массо, — у моего патрона сердце обливалось кровью. Статья произвела сильное впечатление и немало повредит кабинету. Но что поделаешь? Мой патрон знает лучше всех, какой линии поведения держаться, чтобы спасти свою газету, да и себя самого.
И он рассказал, какое необычайное волнение и тревога царят в переполненных депутатами кулуарах, где он некоторое время потолкался, прежде чем, поднявшись сюда, поискать себе места. После двухдневного перерыва парламент собрался в момент, когда вновь разгорелся этот чудовищный скандал, подобно пожару, который, кажется, совсем погас, по вдруг вспыхивает с новой силой, истребляя все вокруг. У всех на устах были цифры, указанные в списке Санье: Барру получил двести тысяч, Монферран — восемьдесят, Фонсег — пятьдесят, Дютейль — десять, Шенье — три, а такие-то лица — столько-то! Разоблачениям нет
— Тут сам черт ногу сломит! — заключил Массо. — Вот уж грязная стряпня! Посмотрим, что из всего этого получится.
Генерал де Бозонне ожидал самых страшных катастроф. Будь еще под руками порядочная армия, тогда можно было бы в один прекрасный день смести с лица земли эту кучку продажных парламентских крикунов, которые разоряют и растлевают страну. Он считал, что Франции приходит конец, так как вместо армии у нее есть лишь вооруженный народ. Оседлав своего конька, он пустился в горькие рассуждения. Отставной генерал, преданный душой старому режиму, сетовал и возмущался новыми порядками.
— Вы ищете тему для статьи, — обратился он к Массо, — так вот вам тема! Во Франции больше миллиона солдат, но нет армии. Я сообщу вам данные, и вы скажете наконец правду.
Он завладел журналистом и принялся его наставлять. В стране должна существовать каста военных; облеченные божественной властью вожди должны вести в бой войско, состоящее из наемников и вообще из отборных солдат. Демократизировать армию — значит ее уничтожить. Старый герой оплакивал армию, убежденный, что военное дело единственная благородная профессия. Теперь, когда все и каждый обязаны воевать, никто воевать не желает. С введением всеобщей воинской повинности народ призван под ружье, и рано или поздно это неизбежно положит конец войнам. Если с 1870 года не было ни одной войны, то лишь потому, что все готовы к бою. И теперь всячески избегают столкновения вооруженных народов, помышляя о том, какие это вызовет разрушения, какие чудовищные расходы и кровопролитие. Европа, превратившаяся в гигантский укрепленный лагерь, внушала ему ненависть и отвращение. Он был убежден, что в случае войны враги истребят друг друга в первой же битве, и тосковал о прежних войнах, которые были чем-то вроде охоты на горах и в лесах, охоты, полной захватывающих приключений.
— Но разве это уж такая беда, — мягко заметил Пьер, — если придет конец войне?
Генерал начал было раздражаться:
— Нечего сказать, хороши будут народы, если они перестанут воевать!
Потом он пустился в экономические соображения:
— Имейте в виду, что на военные цели раньше никогда не расходовали таких огромных сумм, какие тратят с тех пор, как война стала невозможной. Этот вооруженный мир и всеобщая воинская повинность попросту разоряют страну. Если мы не будем разгромлены, то нас наверняка ожидает банкротство… Во всяком случае, военное сословие не может существовать в стране, где ему нечего делать. Люди теряют веру. Настоящих военных будет становиться все меньше, как в наши дни духовных лиц.
Он выразил жестом свое отчаяние. Старый вояка готов был проклясть этот парламент, эту республиканскую палату, возлагая на нее ответственность за грядущие дни, когда солдат будет только гражданином.
Маленький Массо покачивал головой, очевидно, находя, что это слишком серьезная для него тема. Он прервал излияния генерала, воскликнув:
— Смотрите! Монсеньер Март а рядом
Пьер уже заметил сдержанно улыбавшегося монсеньера Март а , который накануне был так очаровательно любезен с ним в приемной министра. И ему еще тогда пришло в голову, что этот епископ, с виду такой смиренный, играет какую-то значительную роль. Чувствовалось, что это весьма влиятельный деятель, хотя он сидел неподвижно, с безобидным видом, как один из любопытных, пришедших посмотреть на это зрелище. Пьер то и дело посматривал на прелата, словно ожидая, что тот вдруг возьмется за дело и начнет управлять людьми и событиями.
— А, вот и Меж!.. — опять воскликнул Массо. — Сейчас начнется заседание.
Зал мало-помалу наполнялся. В дверях появлялись все новые депутаты и затем спускались вниз по узким проходам. Многие оставались стоять и оживленно разговаривали, внося в зал лихорадочное волнение, царившее в кулуарах. Другие уже сидели; у них были серые, удрученные лица, и они поднимали глаза вверх, к мутно белевшему в потолке витражу в форме полумесяца. И без того облачная погода после полудня совсем испортилась, и торжественный зал со своими тяжелыми колоннами и холодными аллегорическими изваяниями стал еще мрачнее в тусклом, мертвенном свете. Его голые стены, облицованные мрамором и полированным деревом, придавали ему особенно строгий вид, лишь чуть оживлял красный бархат скамеек и трибун.
Массо принялся называть по имени каждого из входивших видных депутатов. Меж беседовал с одним из маленькой группы социалистов и яростно жестикулировал. Потом появился Виньон, окруженный друзьями, с притворным спокойствием и деланной улыбкой, и начал спускаться с яруса на ярус, направляясь к своему месту. Но зрители на галерее с нетерпением ожидали появления скомпрометированных депутатов, тех, чьи имена красовались в списке Санье. Этих субъектов было особенно интересно наблюдать, одни держали себя с какой-то мальчишеской развязностью, прикидываясь, что у них легко на душе; другие, напротив, принимали суровый, негодующий вид. Шенье вошел нетвердой походкой, нерешительно, словно раздавленный чудовищной несправедливостью. В противоположность ему, Дютейль, как всегда, улыбался своей красивой безмятежной улыбкой и казался совершенно спокойным. Только временами у него нервно подергивались губы в тревожной гримасе. Но больше всего восхищались Фонсегом, который уже вполне овладел собой: у него было такое ясное лицо, такой открытый взгляд, что все его коллеги и глазевшая на него публика могли поклясться в его невиновности, до того честной казалась физиономия этого человека!
— О, этот патрон! — в восторге прошептал Macco. — Он неподражаем!.. Внимание! Вот и министры. Смотрите не прозевайте встречу Барру с Фонсегом после утренней статьи.
Барру вошел очень бледный, с высоко поднятой головой и почти вызывающим видом, и направился к креслам министров. Случилось так, что он прошел мимо Фонсега. Министр не сказал ему ни слова, но пристально поглядел на него, как смотрят на изменника, на человека, нанесшего исподтишка тяжелый удар. А тот, не теряя самообладания, пожимал налево и направо руки, словно не замечал этого тяжелого, давящего взгляда. Впрочем, он притворился, что не заметил и Монферрана, который шел вслед за Барру с самым добродушным выражением лица, словно ничего не знал и спокойно явился на рядовое заседание. Усевшись на свое место, он поднял голову и улыбнулся монсеньеру Март а , который ответил ему легким кивком головы. Потом, чувствуя, что владеет собой и другими, радуясь, что все складывается так, как ему хотелось, он начал привычным жестом тихонько потирать руки.
— А кто этот серенький, унылый господин, там, на одном из министерских кресел? — спросил Пьер своего соседа.
— А! Это милейший Табуро, министр народного просвещения, который не слишком-то пользуется престижем. Кто его не знает! Но его никогда не узнают: он похож на старый, стертый грош… Этот тоже, уж верно, не пылает нежностью к моему патрону, ведь нынче утром в «Глобусе» появилась статейка, написанная в довольно умеренном тоне, но от этого еще более убийственная, где говорится, что он не имеет ни малейшего отношения к изящным искусствам. Меня очень удивит, если он уцелеет.