Собрание сочинений. Т. 22. Истина
Шрифт:
Снова молчание, наконец г-жа Дюпарк промолвила:
— Никакого адреса я вам не дам. Спросите у Женевьевы, раз вы решили замучить бедняжку.
Уже не сдерживая гнева, Марк бросился к старухе, сохранявшей полную невозмутимость, и крикнул ей прямо в лицо:
— Сию же минуту дайте мне адрес!
Но она по-прежнему вызывающе молчала, глядя на него в упор выцветшими глазами. И вдруг, потрясенная этой сценой, заговорила г-жа Бертеро. До сих пор она сидела, не поднимая головы от работы; покорившись судьбе, она стала боязливой и малодушной, боялась повредить себе, навлечь на себя неприятности и не вмешивалась ни во что. Когда же Марк, упрекая старуху в ханжестве и деспотизме, заговорил о муках г-жи Бертеро, которые та терпела в этом благочестивом доме после смерти мужа, она не смогла сдержать все растущее волнение и подступавшие к горлу, душившие ее слезы. Впервые за много лет она отбросила на миг свою робость, молчаливость, подняла опущенную голову, дала волю своим чувствам. Услыхав, что мать отказывается дать
— Кормилицу зовут Делорм, она живет в Дербекуре, близ Вальмари! — крикнула она.
Порывистым, совсем молодым движением г-жа Дюпарк вскочила с кресла и гневно накинулась на дерзновенную дочь, с которой, несмотря на ее пятидесятилетний возраст, обращалась, как с девчонкой.
— Кто разрешил тебе заговорить?.. Или ты снова поддалась слабости? Или годы покаяния не очистили твою душу от скверны нечестивого брака? Берегись, грех еще в тебе, я это вижу, ты только напускаешь на себя покорность. Как посмела ты заговорить без моего разрешения?
Вся дрожа, в порыве любви и жалости, г-жа Бертеро пыталась сопротивляться.
— Я больше не могу этого выносить, у меня сердце кровью обливается. Мы не имеем права скрывать от Марка адрес кормилицы… Да, да! То, что мы делаем, — просто чудовищно!
— Замолчи! — яростно крикнула старуха.
— Я говорю, что разлучить жену с мужем и потом отнять у них ребенка — чудовищно! Ах, если бы Бертеро, мой дорогой муж, был жив, он никогда не позволил бы губить их любовь.
— Замолчи, замолчи!
У этой семидесятитрехлетней старухи, сухой и крепкой, был такой внушительный вид, она столь повелительно прикрикнула на дочь, что та в страхе снова склонила над вышиваньем седую голову. Наступило тяжелое молчание; г-жа Бертеро судорожно вздрагивала, и слезы медленно катились по ее щекам, поблекшим от бесчисленных, тайно пролитых слез.
Марк был потрясен внезапно открывшейся ему душераздирающей семейной драмой, о которой до сих пор он мог только догадываться. Он почувствовал огромное сострадание к этой тоскующей вдове, безответной, раздавленной деспотизмом матери, угнетавшей ее больше десяти лет во имя ревнивого и мстительного бога. Правда, она не защищала Женевьеву, покинула их обоих, оставила на произвол ужасной старухи, но он прощал ей трусливое малодушие, видя ее муки.
Госпожа Дюпарк овладела собой и спокойно обратилась к Марку:
— Сами видите, сударь, ваше присутствие вызывает только раздоры. Вы оскверняете все, к чему бы ни прикоснулись, заражаете воздух своим дыханием. Вот и моя дочь никогда не осмеливалась повышать при мне голос, но стоит вам появиться, она выходит из повиновения и дерзит мне… Ступайте, ступайте, сударь, занимайтесь своими грязными делами. Оставьте в покое честных людей и старайтесь вызволить с каторги вашего мерзкого жида; но он там и сгниет, я это предсказываю, ибо господь не допустит поражения своих достойных служителей.
Марк весь дрожал от волнения, но все же он не мог удержаться от улыбки.
— Ах, вот оно что, — тихо промолвил он, — все дело в этом процессе, не правда ли? Вы травите меня, подвергаете нравственным пыткам, стремясь уничтожить меня, как поборника истины, друга и защитника Симона… Но будьте уверены — рано или поздно правда и справедливость победят, Симон вернется с каторги, и придет день его торжества; придет день, когда подлинные виновники, обманщики, сеятели мрака и смерти, будут сметены вместе с их храмами, где они столетиями запугивают и одурачивают род людской.
Потом, обращаясь к г-же Бертеро, которая снова с угнетенным видом замкнулась в себе, он мягко проговорил:
— А Женевьеву я жду; скажите ей, как только она будет в состоянии вас выслушать, что я жду ее. Я буду ждать до тех пор, пока ее не отдадут мне. Быть может, через годы, но она вернется, я знаю… Страдания не идут в счет, надо выстрадать свою правоту и хотя бы малую крупицу счастья.
Он ушел, сердце его разрывалось от боли и горькой обиды, и все же он был преисполнен мужества. Г-жа Дюпарк опять взялась за вязанье, и Марку почудилось, что маленький домик снова окутала леденящая тень, которую отбрасывала на него соседняя церковь.
Прошел месяц. Марк знал, что Женевьева поправляется медленно. Как-то в воскресенье Пелажи зашла за Луизой; вечером девочка рассказывала отцу, что мать уже встала с постели и даже спускается к обеду в столовую, но сильно похудела и ослабела. Тогда он стал надеяться, что Женевьева вернется, как только сможет пройти пешком от площади Капуцинов до школы. Она, безусловно, все продумала, страдания разбудили ее сердце; и он вздрагивал при малейшем шуме, ему повсюду слышались ее шаги. Однако время шло, — казалось, невидимые руки, оторвавшие от него Женевьеву, заколачивали двери и окна ее комнаты, стремясь подольше не выпускать ее. На Марка снова нахлынула грусть, но вера его по-прежнему была непоколебима: истина и любовь в конце концов победят. В такие черные дни его единственной отрадой было как можно чаще навещать маленького Клемана, который жил у кормилицы в живописной деревушке Дербекур, среди цветущих лугов и свежей зелени ив и тополей. Его так поддерживали эти посещения; быть может, втайне он надеялся на счастливый случай, который сведет его с Женевьевой у колыбели ребенка. Говорили, что она очень слаба, пока еще не выходит из дому, и кормилица каждую неделю приносила ей малютку.
И Марк надеялся и ждал. Прошел уже почти год с тех пор, как кассационный суд приступил к пересмотру дела Симона; тайные происки темных сил затягивали следствие, возникали все новые осложнения и препятствия. В семье Леманов горячая радость, вызванная известием о пересмотре, вновь сменилась отчаяньем: суд медлил, а Симон чувствовал себя все хуже и хуже. Суд считал пока еще излишним перевозить Симона во Францию, ему лишь сообщили, что дело его пересматривается. Но в каком состоянии он вернется? И вынесет ли до конца муки, если переезд будут все время откладывать? Даже Давид, всегда такой стойкий и мужественный, приходил в ужас. Вместе с Давидом и Марком весь округ томился ожиданием; странное напряжение чувствовалось в Майбуа, — казалось, какой-то изнурительный недуг приостановил там всю общественную жизнь. Проволочкой воспользовались антисимонисты, успевшие уже вполне оправиться после того, как в бумагах отца Филибена была обнаружена ужасная улика. Пользуясь судебной волокитой и опираясь на ложные слухи, возникавшие за кулисами секретного следствия, они снова начали трубить о близкой победе и несомненном разгроме симонистов. Статьи, появлявшиеся в «Пти Бомонтэ», извергали ложь и низкую клевету, как в былые дни. Во время празднества в честь святого Антония Падуанского отец Теодоз в проповеди позволил себе упомянуть о грядущем торжестве бога над проклятым племенем Иуды. Брат Фюльжанс носился как ветер по улицам и площадям с таким значительным и ликующим видом, словно увлекал за собой церковную колесницу на каком-то великом торжестве. А брата Горжиа, чьих выходок конгрегация стала остерегаться, старались возможно реже выпускать из монастыря, но пока еще не решались убрать подальше, как поступили с отцом Филибеном. Он и в самом деле мог натворить бед, он любил привлекать к себе внимание, разыгрывая роль святого, непосредственно общающегося с небесами. Два раза он наделал немало шума, надавав пощечин ученикам, которые недостаточно чинно выходили из школы. Такое необычное и неистовое благочестие смущало мэра Фили, человека искренне набожного, и он счел нужным вмешаться в интересах религии. Вопрос об этом был поднят в муниципальном совете, но Дарра, на чьей стороне по-прежнему было меньшинство голосов, не имел возможности действовать и соблюдал сугубую осторожность, ибо все еще надеялся быть снова избранным в мэры, если дело Симона примет благоприятный оборот. Он избегал говорить о процессе, держал язык за зубами и волновался, наблюдая, как монахи и священники снова с видом победителей хозяйничают в Майбуа.
Хотя вести, доходившие до Марка, становились все хуже, он упорно не терял надежды. Немалую поддержку он находил в лице своего помощника Миньо, мужественного и горячо ему преданного человека, который теперь жил с ним одной жизнью, — оба посвятили себя борьбе и служению долгу. Любопытный психологический факт: постепенно учитель стал оказывать влияние на помощника, сначала восставшего против него, а потом одумавшегося и примкнувшего к нему. Кто бы мог подумать, что Миньо станет героем! Во время процесса он вел себя весьма двусмысленно, давая показания против Симона, опасаясь себе повредить. По-видимому, он был занят исключительно своим продвижением по службе. По существу, ни хороший, ни дурной, он мог стать хорошим или дурным в зависимости от обстоятельств и окружающих людей. Умный и волевой Марк сумел овладеть сознанием Миньо, облагородить его, возвысить до понимания истины и справедливости. Какой ясный и убедительный урок: достаточно примера одного героя, чтобы из толпы простых безвестных людей поднялись новые герои. За последние десять лет Миньо дважды предлагали место преподавателя в соседней деревушке, но он отказывался, предпочитая оставаться помощником Марка; он испытывал глубокое влияние Марка и хотел всю жизнь быть возле него, как верный ученик, готовый победить или пасть в бою вместе с учителем. Прежде он все откладывал женитьбу в ожидании лучшего будущего, а теперь решил остаться холостяком, говоря, что время упущено, что ученики вполне заменяют ему семью. Он и обедал у Марка, его встречали там как брата, и дом Марка стал его родным домом; там он познал всю сладость дружбы, крепко связывающей людей, одинаково настроенных и мыслящих. Поэтому ему было очень больно, когда у него на глазах начался разлад между супругами; а с уходом Женевьевы ему пришлось, к его большому огорчению, обедать в соседнем ресторанчике, чтобы избавить от лишних забот опечаленную, покинутую хозяйкой семью. Но его привязанность и уважение к Марку еще возросли, ему хотелось поддержать Марка под градом сыпавшихся на него со всех сторон ударов. Опасаясь стать навязчивым, полагая, что Марку приятнее побыть вдвоем с дочерью, Миньо заходил теперь проведать его не каждый вечер, как прежде. Вдобавок он уступал дорогу мадемуазель Мазлин, — она была нужнее осиротевшему другу, искусно врачуя его раны своими легкими дружескими руками. Если Марку изменяли силы и он мрачнел, уходил в себя, Миньо прибегал к одному испытанному приему, успокаивал друга, воскрешая утраченную им надежду; он сурово обвинял себя в том, что свидетельствовал против Симона, и обещал при пересмотре дела облегчить свою совесть, всенародно провозгласив истину. Да, он поклянется в невиновности Симона, теперь он в этом убежден, ибо прошлое предстало перед ним в новом свете!