Собрание сочинений. Т. 22. Истина
Шрифт:
— Папочка, ну что с тобой? — спрашивала она. — Ты опять загрустил.
Слезы падали ей на лоб. Ласкаясь, девочка обнимала отца, усаживала рядом с собой.
— Папочка, надо быть благоразумным. Когда мы с тобой одни, ты совсем падаешь духом. Днем ты просто молодец, а по вечерам словно боишься чего-то; помнишь, как я, бывало, в детстве пугалась темноты… Раз у тебя есть работа, так работай.
Отец пытался улыбнуться:
— Ах ты, моя умница, оказывается, это ты у нас большая… Ну, конечно, я сейчас же примусь за работу.
Но взгляд его опять затуманивался, и он снова осыпал ее поцелуями.
— Что ты, что ты, папа? — бормотала она растроганно, тоже вся в слезах. — Почему ты меня так крепко целуешь?
Отец с дрожью говорил ей о своем страхе, об угрозе,
— Только бы ты у меня осталась, дитя мое, только бы не отняли и тебя!
Она молча ласкалась к нему, и оба плакали. Наконец ей удавалось усадить его за работу, и она сама принималась повторять уроки. Но через несколько минут тревога снова овладевала им, он вскакивал и ходил, ходил… Казалось, он ищет в молчании и мраке опустевшего дома свое потерянное счастье.
Приближалось время первого причастия; теперь начались пересуды насчет Луизы. Ей уже исполнилось тринадцать лет, и весь набожный Майбуа возмущался, что такая большая девочка не имеет понятия о религии, не исповедуется, даже в церкви не бывает. Говорили, что со времени ухода Женевьевы из дома Луиза живет без веры, по-скотски; конечно, все очень ее жалели, изображали ее жертвой грубого деспота-отца, который заставляет ее каждое утро и каждый вечер вместо молитвы совершать кощунство и плевать на распятие. Мадемуазель Мазлин, тоже, безусловно, учит ее всяким сатанинским мерзостям. Не грешно ли покинуть несчастную душу, обречь ее на погибель, оставив в руках этих окаянных, чье наглое распутство возмущает всех? Необходимо что-то предпринять, общество должно выразить протест и принудить изверга-отца вернуть девочку матери, этой святой женщине, которая бежала из дома, возмущенная гнусным поведением мужа.
Марк уже привык к оскорблениям, но его угнетала мысль, что Луизе приходится выдерживать бурные сцены в доме бабушки. Женевьева поправлялась медленно, уныло молчала, была холодна с дочерью и не мешала суровой г-же Дюпарк бранить Луизу, грозить ей возмездием разгневанного бога, адским пламенем преисподней. Неужели ей не стыдно, ей уж четырнадцатый год, а живет она, как дикарка, как собака, которая не ведает о Христе и которую выгоняют вон из церкви! Неужели она не трепещет при мысли о вечной каре, на которую обречена; миллиарды веков будет она вариться в кипящем масле, ее грешную плоть будут прокалывать железными вилами, жарить на огне, рвать раскаленными щипцами! Когда, вернувшись вечером домой, Луиза рассказывала все отцу, Марк приходил в ужас от попыток старухи воздействовать на сознание ребенка, внушая ему страх перед загробными муками, и старался прочесть в глазах дочери, удалось ли г-же Дюпарк внести смятение в ее душу.
Иной раз, если Луизе рассказывали уж очень кошмарные вещи, ей становилось не по себе. Тогда она спокойно и рассудительно говорила:
— Вот чудно, папочка, как же добрый бог может быть таким злым! Бабушка уверяла меня сегодня, что, если я пропущу хоть одну обедню, дьявол будет вечно кромсать мои ноги на мелкие кусочки… Я считаю, это несправедливо. И потом, знаешь, по-моему, вообще этого не может быть.
И Марк немного успокаивался. Он не позволял себе насиловать ее неокрепший ум, открыто не оспаривал нелепые поучения г-жи Дюпарк, но старался развивать мышление дочери, воспитывал ее в духе истины, справедливости и добра. Его восхищали в ней здравый смысл, врожденная, по-видимому, унаследованная от него, потребность во всем убедиться самой и сделать логические выводы. Он с радостью следил, как из ребенка, еще по-детски ветреного, легкомысленного и шаловливого, она превращается в девушку с ясным, твердым умом и чутким сердцем. Но он опасался, как бы другие не затоптали всходы, обещавшие в будущем прекрасную жатву. Его успокаивали лишь по-взрослому разумные рассуждения Луизы.
— Ты знаешь, папа, — говорила она, — я очень вежлива с бабушкой. Я объясняю ей, что не хожу к исповеди и причастию, потому что жду, когда мне исполнится двадцать лет, как обещала тебе… По-моему, это вполне разумно. И тут же я чувствую свою силу, потому что я стою на своем; ведь сила всегда на стороне правого, не так ли?
Порою, несмотря на свою любовь и уважение к матери, она добродушно подшучивала над ней:
— Помнишь, папочка, мама как-то сказала мне: «Я сама буду заниматься с тобой катехизисом». А я тогда отвечала ей: «Так мы и сделаем, я буду повторять с тобой уроки и постараюсь хорошенько понять». Однако я ровно ничего не могла понять, а маме хотелось мне объяснить; но вся беда в том, что я и сейчас ничего не понимаю… Не знаю, как быть. Боюсь ее огорчить, и приходится притворяться, что мне вдруг все стало ясно. Но при этом у меня, наверно, бывает такой глупый вид, что она сердится, называет меня бестолковой и бросает урок… И совсем недавно, когда мы проходили тайну воплощения Христа, она все мне твердила, что не понимать надо, а верить; ну, я, на свою беду, ответила, что не могу верить в то, чего не понимаю, а она сказала, что я повторяю твои слова, папочка, и что дьявол заберет нас обоих… Ой, как я плакала! — Но, говоря это, она улыбалась, а потом тихо добавила: — Катехизис, пожалуй, только отдалил меня от мамы, у нее совсем другие понятия. А в катехизисе очень много такого, чего никак не сообразишь… Напрасно мама старается вдолбить мне это в голову.
Отец готов был расцеловать ее. Неужели ему суждена такая радость, что дочь его окажется исключением из общего правила и ее уравновешенный ум рано разовьется, подобно тому как быстро созревает злак, взращенный на плодородной почве? Другие девочки в беспокойную пору переходного возраста так ребячливы, что охотно слушают волшебные сказки или, охваченные каким-то новым смутным ощущением, погружаются в мистические грезы. И какое будет счастье, если его дочь избежит участи ее подруг, которых подчинила, поглотила церковь в недобрый час, когда священник завладел ими! Высокая, крепкая, здоровая Луиза как-то незаметно сформировалась. Но зачастую эта маленькая женщина вновь превращалась в ребенка, забавлялась пустяками, болтала страшный вздор, возилась с куклой, вела с ней необычайные разговоры. Тогда отца вновь охватывало беспокойство, его пугало такое ребячество; неужели ее также отнимут у него, постараются затемнить едва пробуждающийся ясный, нетронутый разум?
— Ах, папочка, какие глупости говорит моя кукла! Ну что поделаешь, она совсем еще дурочка!
— А ты надеешься сделать из нее умницу?
— Кто ее знает. Уж больно она тупа! Со священной историей она кое-как справляется, зубрит наизусть. Ну, а что касается грамматики и арифметики, — тут уж она настоящий чурбан.
И Луиза заливалась хохотом. Унылый, опустевший дом наполнялся тогда детским весельем, звонким, как фанфара в весенний день.
Однако последнее время Луиза стала серьезной и казалась озабоченной. В те дни, когда она возвращалась от матери, у нее бывал задумчивый вид. Она молча размышляла о чем-то по вечерам и порой, отвлекаясь от занятий, с грустью и сожалением смотрела на отца. И то, что должно было произойти, свершилось.
Был жаркий вечер; надвигалась гроза, черная туча закрывала полнеба. Отец и дочь, как всегда, занимались, сидя у стола в кругу света, очерченном абажуром; Майбуа, погруженный в темноту, уже спал, и в глубокой тишине едва слышалось легкое трепетание крылышек ночных бабочек, влетавших в комнату через широко распахнутое окно. Девочка, которая побывала днем в доме на площади Капуцинов, казалась очень усталой, на ее лице отражалась напряженная дума. Склонившись над тетрадью, она долго размышляла. Потом отложила перо, и ее голосок нарушил унылое безмолвие комнаты:
— Папочка, я должна тебе кое-что сказать. Мне это очень тяжело, я знаю, ты будешь страшно огорчен, и я никак не могла собраться с духом… Но сегодня я дала себе слово: не пойду спать, пока не расскажу тебе, что я надумала, потому что мое решение кажется мне правильным и нужным.
Марк быстро взглянул на Луизу, сердце его сжалось от страха; по дрожащему голосу дочери он понял: надвигается последнее, самое страшное горе.
— В чем дело, дорогая?
— Слушай, папочка, я давно уже размышляю об этом, а сегодня весь день ломала свою бедную голову, и мне кажется, если ты только согласишься, я должна жить с мамой у бабушки.