Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер
Шрифт:
— А есть что-нибудь интересное в деревне, сударыня?
— Ничего решительно. Люди ездят в деревню из-за хорошего воздуха, чтобы поправить здоровье и денежные дела. Так уж заведено, что все уезжают из Парижа в ту пору, когда он вполне сносен. Знаете, раз другие едут, значит, и тебе надо ехать.
Я заметила, что эта беседа порядком наскучила маркизе, и, желая развеселить ее, спросила:
— Неужели тут нет какого-нибудь смешного соседа, над которым и подшутить не грех?
— Никого нет, дорогая, увы! Какие там шутки, когда здесь свили себе гнездо только распутство или несчастье! Все ваша милая цивилизация! Понастроили железных дорог, и от былой провинции скоро следа не останется. Скоро провинциалов днем с огнем не сыщешь. Уж не знаю, куда и ехать, чтобы хоть плохонького найти. Теперь деревенский буржуа ничем не уступит буржуа из Маре [145] , а светский человек везде себе найдет салоны не глупее парижских. То, что я смолоду повидала в деревне, того нынче и в помине нет.
145
Марэ —
— А кого вы там видели, расскажите!
— Кого? Очень колоритные личности там жили, буржуа, которые по три года готовились к тому, чтобы раз в жизни провести месяц в Париже. А перед тем еще завещание составляли, дорогая моя! Я вовсе не шучу и готова насчитать двадцать человек, которые и по сей день еще живы. Кого я близко в то время знала, так это наших деревенских „бар“ — так их в ту пору величали, не иначе! Славные, добрые дворянчики были! В годы революции учиться они не могли и, как средневековые сеньоры, похвалялись тем, что едва умеют расписаться. С виду они больше крестьян напоминали: носили грубое платье, даже сабо иногда, и пудрились, между прочим. Только не было в них этой крестьянской нерасторопности и притворного смирения, ходили эдакими спесивыми фанфаронами, всем были недовольны, честили правительство с утра до вечера. Мы с сестрой очень веселились, глядя на них, — были еще девчонками, о политике понятия не вмели. Помню, как мы прыскали со смеху, когда эти несчастные дворянчики грозились отомстить господину Буонапарту и клялись, что шпаги у них не заржавели. В ту пору соседи виделись реже, чем сейчас, зато гостили друг у друга подолгу. Приезжали на неделю с лишком, поневоле приходилось дружить со скучными людьми, которые при случае платили вам за это преданностью. Из-за бездорожья такой дворянин делал по восемь — десять миль верхом на лошадях, жена его восседала за ним на лошадином крупе, а впереди иной раз сидел и ребенок. Заглядывали и деревенские франты, одетые под стать „картавым щеголям“ [146] 1810 года, непременно верхом, в белых чулках и лакированных туфлях-лодочках, скрытых под толстыми суконными панталонами, которые застегивались сверху донизу; перед тем как войти в гостиную, их снимали на конюшне. Впрочем, оно гораздо приличнее, чем приходить с утренним визитом в ботфортах и лосинах, от которых разит лошадью. Однако нынешние дамы этого не замечают: от вонючих мужских сигар им, видно, носы заложило. У сегодняшнего сельского дворянчика вид, конечно, намного отесанней, чем у тех, о ком я говорю: он знает то, о чем нынче говорят в обществе: читает газеты, получил образование или несколько раз наведался в большие города, словом — пообтерся в светском потоке, который все булыжники обтачивает на один манер. От него не услышишь наивного вздора, который прежде забавлял всех: он не спросит вас, можно ли вечером появиться в Париже на улице, не опасаясь разбойников, и правда ли то, что по Елисейским полям гуляют голые женщины. Он уже не целует вашу перчатку, перед тем как передать ее вам, но он ее и не поднимает. Легкомысленных особ он больше не презирает, зато презирает всех женщин зараз, а воров просто не боится. Зачем их бояться, если в кармане у него ни гроша, да и приезжает он в Париж только затем, чтобы играть на бирже или взять деньги под залог у ростовщиков-евреев.
146
«Картавые щеголи» (incroyables de 1810) — кличка французских франтов, носивших вычурные наряды, жеманившихся и нарочно картавивших.(Примеч. коммент.).
Я умышленно воспроизвела кусочек нашего разговора, сестрица, чтобы ты поняла, в каком черном цвете видит маркиза нашу современность. Ты заодно и составишь представление о нашей жизни, „пустословия“ которой, как ты пишешь, никогда не сможешь понять. О чем бы ни зашла речь, маркиза все подвергает критике, иногда веселой и добродушной, а подчас язвительной и злой. Она слишком много говорила в своей жизни, чтобы быть счастливой. Она всегда думала вслух совместно с двумя, тремя, а то и тридцатью собеседниками зараз, не имея ни минуты собраться с мыслями. Разве так можно растрачивать себя? Не успеваешь даже задаться вопросом, все только поддакиваешь — иначе спор прекратился бы, а беседа иссякла. Вынужденная вести эти словопрения, я не устояла бы перед сомнениями и отвращением к себе подобным, если бы у меня не было в распоряжении целого утра, чтобы прийти в себя и сосредоточиться. Хотя остроумие и доброта госпожи де Вильмер скрашивают наше бесплодное времяпрепровождение, я жду не дождусь приезда маркиза, который хоть изредка сможет присоединиться к нашему праздному велеречию».
Маркиз и вправду приехал через неделю, приехал озабоченный, отрешенный, и Каролина нашла, что с ней он обходится особенно холодно. Маркиз сразу же погрузился в свои любимые занятия и появлялся только перед обедом; его поведение огорчало Каролину, так как она видела, что маркиз еще тверже, чем прежде, отстаивает свои убеждения в споре с матерью, приводя этим в восторг госпожу де Вильмер, больше всего боявшуюся замкнутости и молчаливости Урбена. Заметив, что нет необходимости поддерживать эти беседы, и думая, что она скорее стесняет маркиза, нежели помогает ему, Каролина стала избегать его общества и позволяла себе уходить по вечерам раньше, чем обычно.
IX
Когда через две недели приехал в свой черед и герцог, домашняя обстановка его не на шутку озадачила. Растроганный письмом брата, которое тот отправил ему из Полиньяка, но догадываясь, что в Урбене больше душевного
«Что же произошло? — недоумевал герцог, заметив, что между маркизом и Каролиной нет теперь даже былого дружеского расположения. — Неужели требования морали так скоро погасили любовное пламя? Или, быть может, брат объяснился с ней и получил отказ? Отчего он так помрачнел — с досады или от страха? А может, мадемуазель де Сен-Жене жеманница? Не похоже. Честолюбива? Вряд ли. Видимо, маркиз не нашел нужных слов, весь свой ум приберегает для своих занятий, вместо того чтобы послать его на помощь зарождающейся страсти».
Герцог, однако, не спешил докопаться до истины. Он пребывал в большой нерешительности. Ему удалось разузнать, в каком состоянии находятся дела Урбена, который, как выяснилось, имел всего лишь тридцать тысяч ренты, из них двенадцать тысяч шли в виде пенсии герцогу. Остальные деньги почти целиком уходили на содержание матери, а сам маркиз жил в своем имении, тратя на себя не больше, чем если бы он был скромным гостем.
Герцог был удручен таким положением: ведь оно было делом его рук, а брат, казалось, даже и не вспоминал об этом. Собственное разорение герцог пережил стоически. Он вел себя как истинный аристократ и хотя утратил многих своих приятелей по кутежам, зато обрел нескольких верных друзей. Он сильно вырос во мнении света: герцог так мужественно и достойно искупал грехи своей шалой и порочной молодости, что ему простили и прежние скандальные истории, и горе, причиненное нескольким семействам. Он умно играл свою нынешнюю роль, и лишь одно нарушало его равновесие: угрызения совести из-за брата, которые так истерзали его, что он утратил и решимость и проницательность. При всем своем безрассудстве, герцог по сути своей был добрый человек; поэтому он сейчас измышлял способы, как сделать брата счастливым. То он убеждал себя в том, что только любовь может скрасить уединенную и безрадостную жизнь маркиза, то собирался разжечь в нем честолюбие и, развеяв предубеждения Урбена, заговорить с ним о женитьбе не богатой особе.
Об этом же мечтала и маркиза. Мечтала давно, а теперь вынашивала этот замысел еще упорнее. Она твердо верила, что обязательно найдется какая-нибудь прелестная наследница, которая разделит с ней восхищение великодушием маркиза. Она доверительно сообщила Гаэтану о переговорах со своей приятельницей герцогиней де Дюньер, которая прочила в жены Урбену некую барышню Ксентрай, очень богатую и, по рассказам, красивую сиротку, скучавшую в монастыре и тем не менее весьма требовательную по части душевных качеств и происхождения претендента на ее руку. Судя по всему, женитьба Урбена на ней была делом вполне возможным, лишь бы маркиз дал согласие, а он не соглашался, говоря, что женится только в исключительном случае и что совершенно не способен явиться с визитом к незнакомой девушке в надежде ей понравиться.
— Постарайтесь, сын мой, победить его нелюдимость, — сказала госпожа де Вильмер герцогу на следующий день после его приезда. — Мое красноречие совершенно бессильно.
Герцог незамедлительно исполнил материнское поручение, но маркиз с недоверием и безучастием выслушал брата, не сказал ему нет, однако отказался что-либо предпринять, повторяя, что надо ждать, когда случай познакомит его с этой особой и что, если она ему понравится, он со временем попробует разузнать, взаимно ли его чувство. Сейчас все равно действовать невозможно: живут они в деревне, и спешить некуда: он не более несчастен, чем всегда, и занятий у него по горло.
Досадуя на проволочку, маркиза по-прежнему переписывалась с подругой и, не желая вмешивать в брачные переговоры Каролину, избрала герцога секретарем.
Убедившись, что женитьба маркиза отодвигается по крайней мере на полгода, герцог снова вернулся к мысли временно развлечь брата деревенским романом. Героиня его была, можно сказать, под рукой, и она была очаровательна. Явное охлаждение маркиза, вероятно, немного задело ее, и герцогу не терпелось разгадать причину этой перемены. Он, однако, потерпел полное фиаско: маркиз был непроницаем. Вопросы брата, казалось, даже удивили его. Дело же заключалось в том, что Урбену и не приходило в голову поухаживать за мадемуазель де Сен-Жене. Ведь в этом случае ему пришлось бы самым серьезным образом поступиться совестью, а поступаться ею было не в его правилах. Земная прелесть Каролины невольно увлекала маркиза, и он отдался этому влечению безо всякой задней мысли. Потом благодаря стараниям герцога, попытавшегося пробудить в нем ревность, Урбен обнаружил, что бессознательное чувство к девушке пустило в его сердце глубокие корни. Несколько дней маркиз мучительно страдал. Он раздумывал, свободен ли он, и быстро пришел к выводу, что между ним и его свободой стоят госпожа де Вильмер, мечтающая о выгодном для него браке, и сын, которому он обязан отдать жалкие крохи своего состояния. К тому же маркиз предвидел, какое необоримое сопротивление он встретит со стороны недоверчивой и самолюбивой мадемуазель де Сен-Жене. Хорошо изучив ее нрав, он был уверен, что Каролина никогда не согласится встать между ним и его матерью. Посему маркиз почел за благо не делать опрометчивых шагов: не докучать напрасной назойливостью Каролине и не совершать низкого поступка, воспользовавшись доверием этой чистой души. В трудной борьбе с самим собой маркиз, казалось, одержал почти немыслимую победу. Свою роль он сыграл так искусно, что провел даже герцога. Подобные твердость духа и благородство, очевидно, превосходили понятия Гаэтана о чувстве долга в таких обстоятельствах. «Я ошибся, — думал он. — Мысли брата заняты одной исторической наукой. С ним следует говорить только о его книге».