Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер
Шрифт:
С этого дня каждое воскресенье Коринфец танцевал с маркизой, и всякий раз не один танец, а не меньше трех. Его пример придал решимости и всем остальным, и теперь Жозефина не пропускала уже ни одного танца. Но даже если Коринфец и не танцевал с ней, он неизменно бывал ее визави, и руки их то и дело соприкасались, и дыхание смешивалось, а взоры искали друг друга, но, встретившись, отворачивались и вновь искали. Все эти удивительные вещи творятся как-то сами собой, когда любишь танцы, так что не удосуживаешься отдать себе в них отчет, а окружающие не успевают их и заметить.
Маркиза немного стыдилась своего увлечения деревенскими балами, и ей очень хотелось вовлечь в этот вихрь сельских удовольствий и свою кузину, но Изольда, несмотря на уговоры деда, никогда не танцевала. Почему? Из гордости или равнодушия? Стоя в толпе или медленно прохаживаясь за кустарниками, окаймляющими танцевальную лужайку, Пьер Гюгенен издали следил
Между тем, казалось, она вовсе не скучала на этих балах. Время от времени она перекидывалась несколькими словами с какой-нибудь крестьянской девушкой со свойственной ей учтивой простотой, и в простоте этой был особый, едва уловимый оттенок — казалось, она намеренно избегает той подчеркнутой снисходительной доброты, которая сквозила в каждом жесте старого графа, а вместе с тем это была настоящая спокойная благожелательность. Люди чувствовали себя с ней просто, и разговаривала ли она с дедом или кузиной, папашей Гюгененом или деревенскими ребятишками, в ее манерах и выражении лица невозможно было обнаружить какую-либо разницу. И хотя бедный Пьер носил в своем сердце неизгладимую, как ему казалось, обиду, он порой думал о том, что владелица замка обладает чувством или же инстинктом равенства в самом высоком и настоящем смысле этого слова. Но для жителей деревни подобные наблюдения были слишком сложны. Они относились к «барышне», как называли ее, без всякой неприязни, но она не вызывала у них того восхищения, которое умел вызвать к себе граф. «Показывать она этого не показывает, — говорили они, — а только видно, что гордячка».
Однажды Амори нашел в парке книгу, забытую маркизой, — с некоторого времени та не приходила больше рисовать в мастерскую, — и, зная, как любит Пьер читать, отнес ему свою находку.
И в самом деле, уже один вид книги вызвал у Пьера сладостный трепет. Уже много дней был он лишен этого любимого своего занятия и теперь надеялся, что чтение поможет ему избавиться от обуревающих его печальных мыслей.
Это был роман Вальтера Скотта, не знаю точно, какой именно, один из тех, где герой, простой горец или бедный искатель приключений, влюбляется в какую-нибудь знатную даму, королеву или же принцессу, в свою очередь втайне любим ею и после ряда приятнейших или ужасающих приключений становится ее возлюбленным и супругом. Подобная интрига, несложная и волнующая, является, как известно, излюбленной у этого короля романистов. Вальтер Скотт был поэтом лордов и королей, но в то же время и поэтом, воспевшим крестьянина, солдата, изгнанника и ремесленника. Правда, оставаясь верным своим аристократическим симпатиям и будучи слишком англичанином, чтобы обладать подлинной смелостью мысли, он неизменно обнаруживает у своих благородных сердцем бродяг знатное происхождение, или награждает их богатым наследством, или же заставляет со ступеньки на ступеньку подниматься по лестнице богатств и почестей, дабы, кладя в конце романа этих героев к ножкам их дам, не подвергать последних мезальянсу, заставляя выходить за них замуж по одной только любви. Но мы, несомненно, должны быть благодарны ему: он в поэтических красках живописал народ, сумев обнаружить в нем величественные, суровые образы людей, смелостью, умом и красотой нередко не только соперничающие, но превосходящие, а порой и затмевающие главного героя. Нет сомнений в том, что он понимал и любил народ — вовсе не в силу своих убеждений, а чисто инстинктивно, и предрассудки джентльмена не властны были ослабить зоркие глаза художника.
При всей своей тонкой и прелестной целомудренности, романы эти опасны для юных умов и подрывают старые устои именно в той мере, в какой это и требуется от романа, чтобы считаться истинно романическим и быть жадно читаемым во всех слоях общества. В сущности, не кто иной, как сэр Вальтер Скотт, был повинен в той сумятице, которая воцарилась, если можно так выразиться, в головке Жозефины. Она воображала себя какой-нибудь дамой пятнадцатого или шестнадцатого века, в которую влюблен молодой художник, безвестный отпрыск некоего знаменитого рода, вынужденный до поры до времени избрать себе поприще искусства, пока его титул не будет ему возвращен или же пожалован за великие заслуги и громкую славу. И разве не были выходцами из народа большинство великих художников? Какая же маркиза, даже из тех, кто имеет родословную, не была бы польщена,
85
Гужон Жан (ок. 1510 – ок. 1568) — французский архитектор и скульптор. О его происхождении достоверных сведений нет.
86
Пюже Пьер (1622–1694) — французский скульптор и художник, сын марсельского каменщика.(Примеч. коммент.).
87
Канова Антонио (1757–1822) — знаменитый итальянский скульптор, был сыном каменотеса.(Примеч. коммент.).
Что до обоих друзей, то они проглотили первый том романа Вальтера Скотта в течение одного вечера, и этот том вызвал у них такое желание прочитать продолжение, что, не осмеливаясь обратиться за вторым томом в замок, они вынуждены были взять его в кабинете для чтения в соседнем городке. Роман произвел на обоих большое, но различное впечатление. Пьера привлек в нем идеальный образ женщины, Коринфцу же почудилось в нем предсказание собственной его судьбы — неизвестным наследником знаменитого рода он быть не мог, но разве не мог он завоевать славу в искусстве? Он простодушно признался Пьеру в своих честолюбивых помыслах и надеждах.
— Счастлив же ты, мой друг, — отвечал ему Пьер, — что можешь предаваться этим несбыточным мечтам. А впрочем, почему бы, собственно, им и не сбыться? Искусство ныне единственное поприще, где необязательны титулы и привилегии. Работай же, милый брат мой, и не унывай. Бог был так щедр к тебе, он дал тебе в дар и талант и любовь. Мне кажется, тебе на роду написано добиться блестящего будущего; ибо в том возрасте, когда большинство из нас прозябает в грубом невежестве, с унылой грустью вопрошая грядущее, ты уже нашел свое призвание, ты уже отмечен людьми, способными оценить твой талант и помочь тебе. И это еще не все. Ведь ты любим, любим самой прекрасной, самой благородной женщиной, лучше которой нет, быть может, на всем белом свете.
Последнее время, всякий раз когда Пьер начинал разговор о Савиньене, Амори впадал в глубокую печаль, которую друг его тщетно пытался рассеять.
— Полно, можно ли так печалиться из-за разлуки, если тебе известен ее предел, — говорил он ему, — если ты знаешь, что любим верно и мужественно. Право же, я готов позавидовать такому горю!
В ответ на эти укоры Амори обычно говорил, что грядущее скрыто от нас непроницамой завесой, а надежды, которыми он прежде тешил себя, быть может, слишком прекрасны, чтобы верить в их осуществление.
— Ты думаешь, Романе так легко откажется от сокровища, которое я у него оспариваю? Он проведет подле Савиньены целый год, он каждый день будет видеть ее, она что ни час будет чувствовать его преданность и любовь, — и в конце концов станет рассуждать разумнее, чем рассуждала тогда, в минуту смятения и восторга. Когда ты говорил с ней, все мы были словно в каком-то бреду. Это было сразу после тех страшных волнений, после рокового убийства, которое я свершил, мстя за нее, и воспоминание о котором не перестает преследовать меня еще и поныне, бросая мрачный отблеск на саму любовь мою. Сегодня, быть может, она уже раскаивается в том, что сказала тебе, и, еще прежде чем кончится ее траур, пожалеет, что сама обиняком дала мне слово, как жалела тогда об обещании, которым муж связал ее с Надежным Другом.
Подобные сомнения, столь не вяжущиеся со смелым и доверчивым характером Коринфца, немало удивляли Пьера, тем более что почему-то с каждым днем они становились все сильнее; и, приписав уныние друга угрызениям совести за свершенное им невольное убийство, он попытался отвратить его от этого тягостного воспоминания и оправдать Коринфца в собственных его глазах.
— Нет, совесть меня не мучает, — ответил ему на это Амори. — Каждое утро и каждый вечер молюсь я богу. Я знаю, что душа моя верна его заветам, ибо я ненавижу насилие, во мне нет злобы, вспыльчивости, мстительности, и распри компаньонажа вызывают у меня теперь лишь отвращение и жалость. Я увидел, как падает Савиньена, сраженная ударом, я думал, что он смертелен, и сразил ее убийцу; я убил, защищая ту, кого люблю, — и это более справедлив а, чем когда убиваешь на войне, защищая себя. Но эта кровь, пролитая мною, оставила неизгладимый след. Она — словно страшное предзнаменование, вспоминая о ней, я содрогаюсь.