Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер
Шрифт:
— Молитесь за меня, — повторила она.
Взяв из его рук свечу, она задула ее и исчезла, вдруг растаяв в темноте, словно привидение.
Что она хотела сказать? Пьер не смел вдуматься в смысл ее слов. «Да, — сказал он себе, — совсем такая, как в тогдашнем моем сне: говорит загадками и предрекает нечто, чего я не понимаю». Мысли его путались, он крепко прижал руку ко лбу, словно боясь, что голова его сейчас разорвется.
Не в силах противиться своему волнению, словно увлекаемый магнитом, он крадучись шел вслед за Изольдой по парку, только чтобы подольше видеть, как мелькает впереди в темноте эта бледная тень, чтобы подольше дышать воздухом, который только что касался ее. Так он дошел до большой лужайки, разбитой перед входом в замок, и, остановившись под деревьями, стал смотреть в окна, надеясь еще раз увидеть ее, когда она войдет в гостиную. Вечер был теплый, танцующим было жарко, и окна были раскрыты настежь. Пьер видел проносящиеся в вальсе пары, видел маркизу, окруженную поклонниками — среди них были молодые люди из приличных семей, которые ухаживали за ней с оттенком той наглости,
Из замка вышел Рауль с каким-то приятелем. Пьер слышал, как он сказал:
— Погляди на мою сестру. Играет, словно заводная кукла!
— Она всегда такая серьезная? — спросил его собеседник.
— Почти всегда. Неглупая девушка, но упряма, как мул.
— А знаешь, она пугает меня этим взглядом, устремленным в одну точку. У нее вид мраморной статуи, которой вздумалось вдруг сыграть сарабанду [128] .
— Скорей уж богини Разума [129] , — насмешливо заметил Рауль, — и кадрили она играет на манер «Марсельезы».
128
Сарабанда — испанский танец.(Примеч. коммент.).
129
Культ Разума был введен во Франции вместо христианской религии в период якобинской диктатуры (1793–1794).(Примеч. коммент.).
Они прошли мимо, и тогда Пьер вдруг заметил неподалеку от себя какого-то человека, безмолвно бродившего вокруг лужайки; все его движения, неровная походка выдавали глубокое душевное волнение. Незнакомец подошел поближе, и Пьер узнал Коринфца. Тогда он неслышно вышел из своего убежища и, схватив друга за руку, увлек под деревья.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он его, прекрасно понимая его тайную муку. — Неужели ты не видишь, что тебе не подобает стоять здесь? Если даже тебе хочется посмотреть на нее, не надо, чтобы кто-нибудь видел тебя. Пойдем отсюда. К чему мучиться, ведь все равно ничего не изменишь.
— Нет, не пойду, — ответил Коринфец, — дай мне насладиться хотя бы своим страданием, пусть гнев и презрение иссушат мое сердце до конца, чтобы оно совсем очерствело.
— Кто дал тебе право презирать ту, которую еще вчера ты боготворил? Разве в тот день, когда ты влюбился в нее, Жозефина была менее кокетлива, менее легкомысленна, менее ветрена?
— Но она не была тогда моей! Теперь же она моя. Так пусть же принадлежит мне одному или пусть станет для меня совсем чужой. Боже мой, я не могу дождаться минуты, чтобы высказать ей все!.. Но этому балу не будет конца! Она всю ночь будет танцевать с ними, с этими мужчинами! Как бесстыдно ведет она себя! Нет ничего более бесстыжего у этих людей, чем их танцы. Ты только посмотри, посмотри, Пьер! Руки и плечи у нее голые, грудь почти обнажена, юбка такая короткая, что ноги видны чуть ли не до колен, и такая прозрачная, что можно различить все очертания ее тела. Женщина из народа никогда не позволила бы себе показаться в таком виде на людях. Она побоялась бы, что ее примут за девку. А посмотри на Жозефину: вся запыхавшаяся, она переходит из одних мужских объятий в другие, и каждый прижимает ее, приподнимает, пьет ее дыхание, мнет и без того уже помятый ее пояс, сладострастно глядит ей в глаза. Нет, не могу я больше видеть их. Уйдем отсюда, Пьер, уйдем поскорей. Или давай ворвемся в этот зал, разобьем люстры, опрокинем мебель, разгоним всех этих франтов. Пусть полюбуются эти женщины, как их кавалеры удирают со всех ног, как они защищают их от «наглой черни»!
Пьер понял, что друг уже не в силах более сдержать свое отчаяние, и поскорее увлек его прочь от замка. С трудом удалось ему уговорить его пойти домой. А дома их ждало письмо. Коринфец сразу же вздрогнул, увидев на нем почтовую печать Блуа. Письмо было адресовано Пьеру, и тот начал читать его вслух.
— «Дорогой земляк, — так начиналось письмо старейшины, — сообщаю вам, что Союз долга и свободы покидает Блуа, и город этот отныне исключается из числа наших городов. Гонения, которым мы так долго подвергались со стороны других обществ, нам опротивели, и мы решили, что лучше отказаться от наших прав, нежели продолжать эту нескончаемую войну. Решение это принято единогласно, и все мы уже начинаем разъезжаться». Далее старейшина подробно касался обстоятельств, связанных с делами союза, и излагал различные доводы в пользу принятого решения. Засим он переходил к собственным своим делам и сообщал бывшему сотоварищу, что Савиньена, лишенная теперь возможности содержать корчму, поскольку последняя служила пристанищем одним только гаво, Матерью которых она была, решилась бросить это ремесло и продать дом. «Я имел основание надеяться, дорогой земляк, — писал он, — что она посоветуется со мной по этому поводу. Будучи другом покойного Савиньена,
Искренний ваш друг и земляк, Романе Надежный Друг, старейшина гаво в городе Блуа».
Это простодушное письмо, заставившее Пьера почувствовать всю меру страданий, испытываемых Надежным Другом, произвело на него такое впечатление, что слезы невольно брызнули из его глаз.
— Ах, Амори, Амори! — воскликнул он. — И как же ничтожны мы со всеми нашими книгами и красивыми фразами рядом с величием этой простой души, с этой скромностью и самоотверженностью!.. «Бог даст, со временем я стану рассудительнее»! Проявляя великую стойкость, он еще корит себя за слабость! А мы, маловеры, разве способны были бы мы с таким мужеством переносить подобные страдания? Мы стали бы изливаться в жалобах, роптать, мы негодовали бы, ненавидели, жаждали мщения…
— Молчи, Пьер! Я понимаю все, что ты хочешь сказать, — воскликнул Амори, поднимая голову, которую во время чтения письма крепко сжимал обеими руками. — Я знаю, все это ты говоришь для меня, потому что сам ты такой же, как Романе, — такой же добродетельный и так же стойко сумел бы перенести горе. Но ты хвалишь его за умение прощать обиду. Если ты делаешь это для того, чтобы примирить меня с маркизой, не трудись напрасно. То, что узнал я из этого письма, меняет все мои намерения и воскрешает во мне все былое. Что произошло с Савиньеной? Что означает ее поведение? Что она собирается делать? На что надеется? Я хочу знать все. Понимаю, ты получил от нее письмо и не показал мне его. Так дай мне его теперь. Я хочу его прочесть.
— Нет, ты не увидишь его. Возлюбленный маркизы Дефрене недостоин читать горькие сетования благородной Савиньены. Достаточно тебе будет узнать, к чему привело наше молчание — твое и мое. Я ведь тоже ничего не писал ей. Я не мог далее обманывать ее и не хотел писать правду. Мне казалось, что не все еще потеряно, и все оттягивал свой ответ со дня на день, надеясь, что ты еще опомнишься и вернешься к ней.
— К чему же привело твое молчание? Да говори же!
— Она угадала правду и, считая, что ты разлюбил ее, а может, никогда и не любил, увидев, что она покинута и обречена на нищету, захотела остаться честной хотя бы перед своей совестью и не принимать более благодеяний от старейшины. Я прочитаю тебе только одно место из ее письма:
«Я достаточно настрадалась, будучи женой Савиньена и тайно любя другого. Я не хочу так же страдать всю жизнь, став женой Романе. Это было бы не менее преступно с моей стороны. У меня есть за что винить себя в прошлом, и я не хочу, чтобы это повторилось в будущем. Пусть лучше любое другое испытание, только не это!»
— Бедняжка! Святая женщина! — скорбно прошептал Коринфец и встал. — Но что же дальше? Скажи мне все! Что она собирается делать теперь, отказавшись от помощи Надежного Друга?
— Вернуться к своему прежнему ремеслу белошвейки и, если тебя здесь больше нет, попытаться устроиться в этих краях. Здесь она надеется найти работу, а в том, что ты уехал, она не сомневается, поскольку я ничего не пишу о причинах твоего молчания.
— Что ж, это превосходная мысль, — задумчиво сказал Коринфец. — Здесь нет белошвейки; ее могут взять кастеляншей в замок. И она будет гладить прозрачные косыночки маркизы, — добавил он с едкой горечью. — Пьер, скорей дай мне перо и бумагу!