Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер
Шрифт:
Уже много ночей Коринфец не спал, а днем кое-как работал. Не столько чувство раскаяния, сколько желание как можно скорее забыть маркизу, уйти от самого себя заставили его написать письмо Савиньене, и теперь, ожидая ее ответа, он испытывал скорее страх, чем нетерпение, ибо тщетны были все его старания воскресить в своем сердце прежнюю чистую любовь, столь непохожую на ту, которую он познал с тех пор в объятиях маркизы. Пьер видел, что в глубине души друг его надеется, что Савиньена откажется приехать. Впрочем, он и сам желал того же; все больше понимая, что Коринфцу не вернуться уже к прежней любви, он решил, в случае если Савиньена все же ответит согласием, открыть ей всю правду — то ли написав ей, то ли отправившись в Блуа, чтобы все объяснить и поддержать в ней мужество.
Вина Коринфца была велика, но он любил Жозефину, любил страстно. Да и мог ли он не любить ее? Самой большой его ошибкой было то, что он не способен был отнестись снисходительно к кокетству этой получившей дурное воспитание мещаночки и захотел преждевременно вырвать
Коринфец видел ее накануне, когда она уезжала на охоту — такая увлеченная, такая гордая своими светскими успехами! Он понял, что она потеряна для него, и гнев в душе его сменился отчаянием. До той минуты у него все еще была надежда, что Жозефина не выдержит столь долгой разлуки и позовет его. Мысль, что она страдает вдали от него, наполняла его мстительной радостью. Но когда он увидел ее в карете, все позабывшую, сияющую, веселую, его охватило желание тут же броситься под колеса ее экипажа.
— С дороги, дурень ты этакий! — закричал на него в эту минуту чуть было не наехавший на него виконт Амедей, с трудом сдерживая коня.
Амори готов был кинуться на этого хлыща, стащить его с лошади, растоптать ногами, но породистый скакун уже далеко умчал обидчика, и рабочий остался стоять, с ног до головы осыпанный пылью. А Жозефина даже не заметила его.
Вне себя бросился Коринфец в парк; в исступлении раздирал он свою грудь ногтями, рвал на себе волосы — эти прекрасные волосы, которые так любила расчесывать и прыскать духами Жозефина. Потом ярость его иссякла, и он заплакал. Не успело наступить утро, как он уже был в мастерской. Всего несколько дней тому назад он наглухо забил потайной ход, поклявшись, что никогда нога его не ступит в него; теперь он лихорадочно вырвал все гвозди, которыми заколотил тогда дверцу, с грохотом, позабыв о всякой осторожности, бросился в лабиринт и, задыхаясь, ворвался в спальню Жозефины, посмотреть, не приехала ли она. Но комната была пуста, постель не смята. Обезумев от ярости, Коринфец сорвал с нее кружевное покрывало и разодрал в клочки. Затем он вернулся в парк, к ограде, и стал подстерегать возвращение изменницы. Наконец подъехала карета; он увидел в ней Жозефину и виконта. Рауля, который, закутавшись в плащ, дремал в глубине кареты, он не заметил. И он вспомнил о той ночи, когда Жозефина впервые ему отдалась, и уже не сомневался, что так же легко она уступила и желаниям виконта. Когда час спустя он возвращался в замок, навстречу ему попалась «вчерашняя скотница» Жюли, девица столь же кокетливая, как и ее госпожа, всегда умильно поглядывавшая на него своими большими черными глазами. Заставить ее разговориться не стоило большого труда. Услышав от нее, что маркиза приехала сердитая и заперлась у себя в спальне, не дав Жюли даже раздеть себя, Амори спросил, уехал ли виконт (он тщетно прождал его в парке, но еще надеялся, что тот уехал какой-нибудь другой дорогой).
— Куда там! — сказала Жюли. — Так скоро он теперь не уедет. Он попросил себе комнату и лег отдохнуть. Говорят, они танцевали до самого утра. Не иначе, как и в эту ночь будут танцевать, — верно, те господа еще вернутся сюда к обеду. Все они ужас как волочатся за моей госпожой, ну а виконт, тот совсем от нее без ума.
Не слушая дальше предположений и догадок Жюли, Амори резко повернулся и пошел прочь. Он направился в мастерскую, чтобы тут же потайным ходом пробраться к Жозефине. Но в мастерской он застал папашу Гюгенена, Пьера и всех остальных. Ничего не оставалось, как браться за работу, и он принялся за свои фигурки. Папаша Гюгенен был в то утро сильно не в духе. Работа, на его взгляд, двигалась плохо, куда хуже, чем прежде. Правда, Пьер работал по-прежнему на совесть, но больше месяца он потерял на этот самый барышнин вольер, да и теперь то и дело его отрывали от работы. Десять раз на день за ним прибегали из замка ради всякой чепухи — будто для того, чтобы починить стул или поправить покосившуюся дверь, непременно нужен такой мастер, как Пьер, и Гийому или беррийцу с этим не справиться! Коринфец, правда (ему до сих пор удавалось искусно скрывать свои отношения с маркизой), дневал и ночевал в мастерской, но какой-то он стал странный, невнимательный, всегда усталый, иногда среди бела дня нападет на него сон, и тогда
— А по-моему, — сказал он, — не такое уж это первостепенное дело, чтобы ради него бросать недоконченной панель. Не пойму, чего это тебе так приспичило мастерить эти нюрнбергские игрушки [130] . Особливо вот эти, на которые ты убил всю последнюю неделю, почтеннейший, всякие эти драконы да змеи — они у меня прямо уже в горле сидят. Дьявол, что ли, в тебя вселился, что ты во всех видах его изображаешь? Право, будь я женщиной, я побоялся бы и смотреть на подобные чудища, чтобы, не дай бог, не родить что-нибудь похожее.
130
Нюрнберг издавна славился производством детских игрушек.(Примеч. коммент.).
— Вот это чудище, которое я сейчас обряжаю, — резким голосом сказал Коринфец, — самое очаровательное из всех. Это властительница мира — похоть, царица всех смертных грехов. Вот погодите, сейчас надену ей на голову корону. Это ведь покровительница всего женского пола, надо будет еще прицепить ей сережки и дать в руки веер.
Папаша Гюгенен невольно рассмеялся, но когда увидел, что убранству госпожи похоти не видно конца, снова рассердился и стал резко выговаривать Коринфцу, который и ухом не вел на его слова, так что в конце концов старик совсем разошелся, глаза его загорелись гневом и он повысил голос.
— Отстаньте от меня, хозяин, — сказал Коринфец, — нам с вами нынче не договориться, я сегодня злой, не хуже чем вы.
Папаша Гюгенен, привыкший, чтобы ему беспрекословно повиновались, рассвирепел и в сердцах попытался вырвать у Амори из рук резец. И Пьер, с тревогой наблюдавший за происходящим, увидел, как вспыхнуло в зрачках Коринфца дикое бешенство и как рука его потянулась к молотку. Быть может, он и обрушил бы его на голову хозяину, если бы Пьер не схватил его за руку.
— Опомнись, Амори! — вскричал он. — Брось этот молоток! Неужели мало мне видеть твои страдания? Ты хочешь причинить мне еще и это горе? — И слезы заструились по его щекам.
Увидев это, Амори вскочил и выбежал вон. Но, дождавшись в парке той минуты, когда рабочие ушли завтракать, он, крадучись, вернулся в мастерскую и бросился в лабиринт, не выпуская из рук молотка, — он был уверен, что дверь в спальню окажется запертой, и приготовился выломать ее. Кто знает, не было ли у него и другого, еще более мрачного умысла. Однако, нажав на ручку, которую сам же в свое время приделал, Амори убедился, что дверь легко поддается. Его стараниями она открывалась совершенно бесшумно (о чем только он не позаботился тогда, чтобы ничто не могло выдать тайну его счастливых ночей!), и в спальню он вошел так тихо, что Жозефина даже не проснулась. Она спала, раскинувшись на постели, полунагая, с распустившейся прической, не сняв даже своих колец и браслетов. Измятое, разорванное бальное платье небрежно обвивалось вокруг ее тела. В этом оскверненном наряде, выглядевшем еще непригляднее при ярком свете дня, она вызвала в нем сначала чувство, близкое к отвращению. Ему припомнились оргии Клеопатры, позорная страсть порабощенного египетской царицей Антония, о котором он где-то недавно читал. Долго смотрел он на эту женщину и мысленно осыпал ее проклятиями. Но, прокляв ее в тысячный раз, он понял вдруг, что она прекрасна, прекраснее, чем когда-либо. И желание затмило обиду. Но миновали первые минуты восторга, и обида стала лишь глубже и горше. А Жозефина, заливаясь слезами, между тем рассказывала ему о тех унижениях, которые пришлось ей претерпеть, не умолчав и о тех, которых ей все же удалось избежать. Она осыпала проклятиями этот высокомерный, развратный свет, в котором так мечтала блистать и который так жестоко насмеялся над ее мечтами, она клялась, что никогда больше не возвратится в него, что за вину свою готова снести любое наказание, которое ему, ее возлюбленному, угодно наложить на нее. Она была готова тут же остричь свои роскошные волосы и разодрать ногтями свою белоснежную грудь, когда обнаружила на груди и в кудрях Коринфца следы его неистовства и отчаяния. Бросившись к его ногам, она призывала на свою голову гнев божий и была так прелестна, так обольстительна в этом своем горе и бурном своем отчаянии, что Коринфец, обезумев от страсти, стал просить у нее прощения, покрывая поцелуями ее обнаженные ножки. Всем этим безумствам он предавался до тех пор, пока за дверью не раздался вдруг голос Изольды. Обеспокоенная тем, что кузина так долго спит, она пришла звать ее к обеду.
Вернувшись в мастерскую, Коринфец искренне попросил у папаши Гюгенена прощения. Тот немного поворчал, потом обнял его, утирая слезы рукавом. Затем Амори принялся за дело и работал в этот день так усердно и был так услужлив, что все грехи его были позабыты. Вместе с товарищами он пел песни, что давно уже с ним не случалось. Он не упускал случая посмеяться над беррийцем; тот сначала немного дулся на это, а потом развеселился, считая, что пусть уж лучше над ним подшучивают, нежели вовсе не замечают. Словом, этот день, начавшийся столь печально, заканчивался всеобщим весельем. Один только Пьер никак не мог отделаться от чувства тревоги и печали. Это внезапное и какое-то неестественное оживление Коринфца внушало ему беспокойство.