Собрание сочинений. Т. 9.
Шрифт:
— Можно идти? — спросила она отрывисто.
Но Бурдонкль был уже занят другим. На основании доклада Жува он решил уволить Делоша: этот приказчик слишком глуп, вечно дает обворовывать себя и никогда не будет пользоваться авторитетом у покупательниц. Г-жа де Бов повторила свой вопрос, и они отпустили ее простым кивком головы. Она бросила на них взгляд убийцы, с трудом сдерживая поток бранных слов, которые душили ее.
— Негодяи! — мелодраматически вырвалось у нее. И она шумно захлопнула дверь.
Между тем Бланш не отходила от двери кабинета. Не зная, что там происходит, она была вне себя от волнения; она видела, как Жув вышел оттуда и скоро возвратился в сопровождении двух приказчиц; ей уже мерещились жандармы, уголовный суд, тюрьма. Но вдруг она остолбенела: перед ней стоял Валаньоск. Она была замужем только месяц, и его обращение на «ты» все еще смущало ее; он засыпал жену вопросами, удивляясь ее расстроенному виду.
— Где твоя мать?.. Вы потеряли друг друга?.. Да отвечай же, что с тобой?
Она не в силах была придумать мало-мальски правдоподобную ложь и в отчаянии
— Мама… мама… украла…
Как? Украла? Наконец он понял. Его испугало перекошенное от ужаса одутловатое лицо жены, похожее на бледную маску.
— Да, кружева… вот так, в рукав… — продолжала она шепотом.
— Так ты видела, ты присутствовала при этом? — пробормотал он, холодея при мысли, что она была сообщницей.
Им пришлось замолчать, так как публика начинала уже оборачиваться. Валаньоск с минуту стоял неподвижно. Что делать? Он хотел было войти в кабинет Бурдонкля, как вдруг заметил проходившего по галерее Муре. Валаньоск велел жене подождать его и, схватив своего старого товарища за руку, задыхаясь от волнения, в нескольких словах изложил ему суть дела. Муре поспешил отвести его к себе в кабинет и успокоил насчет возможных последствий. Он уверял, что Валаньоску незачем вмешиваться, и рассказал, как, по всей вероятности, это окончится; сам Муре, казалось, вовсе не был взволнован этой кражей и как будто уже давно ее предвидел. Но Валаньоск, хоть и перестал опасаться немедленного ареста, не мог так равнодушно отнестись к происшествию. Он откинулся в глубоком кресле и, вновь обретя способность рассуждать, стал жаловаться на свою участь. Возможно ли? Он вошел в семью воровок! Дурацкий брак, который он заключил на скорую руку, из симпатии к графу! Глубоко пораженный этим ребяческим порывом, Муре наблюдал, как плачет его друг, и вспоминал его былые пессимистические разглагольствования. Ему приходилось столько раз выслушивать рассуждения Валаньоска о конечном ничтожестве жизни, в которой забавно одно только зло! И, желая отвлечь приятеля, Муре начал было советовать ему тоном дружеской шутки держаться своего хваленого равнодушия. Но Валаньоск вдруг вскипел: его недавние теории были уже скомпрометированы в его же собственных глазах, а буржуазное воспитание внушало ему благородный гнев против тещи. Как только на него обрушивалось какое-нибудь испытание, самые обычные невзгоды, над которыми он раньше холодно подтрунивал, этот хвастливый скептик падал духом и окончательно терялся. Это чудовищно! Честь его рода втоптана в грязь! Весь мир, казалось, должен рухнуть!
— Послушай, успокойся, — сказал Муре, которому было очень жаль приятеля. — Я не стану уверять тебя, что все в мире ерунда, раз сейчас это не может тебя утешить. Но мне кажется, ты должен пойти и предложить руку госпоже де Бов — это куда лучше, чем поднимать скандал… Подумай! Ведь ты же сам проповедовал равнодушие и презрение к царящей в мире подлости.
— Это все верно, но лишь в том случае, если дело касается других! — простодушно воскликнул Валаньоск.
Он встал, решив последовать совету старого товарища. Они вошли в галерею в тот самый момент, когда г-жа де Бов выходила от Бурдонкля. Она величественно приняла руку зятя, и Муре, почтительно раскланиваясь с ней, услыхал, как она сказала:
— Они извинились передо мной. Какое возмутительное недоразумение!
Бланш присоединилась к ним, она шла позади, и скоро все трое исчезли в толпе.
Тогда Муре, одинокий и задумчивый, снова пошел бродить по магазину. Эта сцена, отвлекшая было его от мучительных колебаний, теперь лишь усилила его лихорадку, подталкивая к окончательному решению. Расстроенный мозг Муре смутно связывал события: кража, совершенная этой несчастной, массовое безумие, овладевающее толпой покупательниц, покоренных и поверженных к ногам соблазнителя, невольно вызывали перед его мысленным взором гордый образ Денизы, несущей возмездие, и он чувствовал себя под пятой победительницы. Он остановился на верхней площадке центральной лестницы и долго смотрел на колоссальный неф, под сводами которого теснилась подвластная ему толпа женщин.
Было уже около шести часов; день начинал гаснуть, в крытых галереях постепенно темнело, и в глубине залов медленно сгущались сумерки. В тусклом свете догорающего дня вспыхивали одна за другой электрические лампочки: их матово-белые шары сияли, словно яркие луны, в уходящей перспективе залов. Этот белый свет, недвижный и ослепительный, как излучение неких бесцветных светил, рассеивал сумерки. Но когда загорелись все лампы, по толпе пронесся шепот восторга — огромная выставка белого приобрела в этом новом освещении феерический, торжествующий блеск. Казалось, вся эта грандиозная оргия белого тоже запылала, разливая слепящие лучи. Белый цвет пел, и его гимн взлетал ввысь, словно сливаясь с белым сиянием занимающейся зари. Белый свет струился от полотен и мадаполама, выставленных в галерее Монсиньи, напоминал яркую полоску над горизонтом, на востоке, когда небо начинает светлеть в предрассветный час; вдоль галереи Мишодьер отделы приклада и позумента, отдел парижских безделушек и лент бросали отсветы, словно далекие скалы, сверкая белизной перламутровых пуговиц, посеребренной бронзы и жемчуга. Но центральный неф пел свою белую пламенную песнь громче всех; вихри белого муслина вокруг колонн, белый канифас и пике, которыми были задрапированы лестницы, белые покрывала, свисавшие, как стяги; белые кружева и гипюр, развевавшиеся в воздухе, рождали мечту о небесном, словно приоткрылись врата некоего лучезарного эдема, где праздновалась свадьба неведомой царевны. Шатер шелкового отдела превратился в исполинский альков, и блеск его белых занавесок, белого
Муре все смотрел и смотрел на армию подвластных ему женщин, толпившихся в этом пламенном зареве. Черные тени резко вырисовывались на белом фоне. Встречные течения разрывали толпу, лихорадка базара носилась подобно вихрю, волнуя беспорядочную зыбь голов. Начинался отлив, груды материй загромождали прилавки, в кассах звенело золото… Обобранные, изнасилованные, побежденные покупательницы удалялись, пресытившись и испытывая затаенный стыд, как после предосудительных ласк в какой-нибудь подозрительной гостинице. А Муре господствовал над ними: он подчинил их своей воле, добившись этого непрерывным потоком товаров, низкими ценами, обменом купленных предметов, любезностью и рекламой. Он завоевал даже матерей, он властвовал над всеми с самоуправством деспота; по его прихоти разрушались семьи. Он создавал новую религию; на смену опустевшим церквам и колеблющейся вере пришли его базары, отныне дававшие пищу опустошенным душам. Женщина бывала у него в праздные часы, в часы трепета и волнения, которые раньше проводила в сумраке часовен, ища выход своей болезненной страстности, прибежища в нескончаемой борьбе между божеством и мужем; она предавалась здесь культу тела, вводившему ее в мир небесной красоты. Если бы Муре вздумал закрыть двери, на улице началось бы восстание, раздался бы отчаянный вопль фанатичек, у которых отнимают исповедальню и алтарь. Он наблюдал, как в течение последних десяти лет у женщин возрастала жажда роскоши, как в любой час дня они неустанно сновали по громадному железному зданию, но висячим лестницам и воздушным мостам.
Госпожа Марти с дочерью, очутившись на самом верху, блуждали по отделу мебели. Г-жу Бурделе задержали ее малыши, а теперь она не могла оторваться от парижских безделушек. Затем прошла г-жа де Бов под руку с Валаньоском в сопровождении Бланш; графиня останавливалась в каждом отделе, и у нее еще хватало смелости с величавым видом рассматривать материи. Но во всей этой толпе покупательниц, в этом море корсажей, трепещущих жизнью и желаниями, украшенных букетиками фиалок, словно в день всенародного празднества по случаю бракосочетания некоей государыни. Муре различал один только корсаж г-жи Дефорж, остановившейся с г-жою Гибаль в отделе перчаток. Несмотря на снедавшую ее ревность и злобу, она тоже покупала, и тут Муре вновь почувствовал себя властелином; он видел всех этих дам у своих ног в блеске электрических огней; это было покорное стадо, из которого он извлек свое благополучие и богатство.
Муре не заметил, как пошел по галереям; он был настолько поглощен своими мыслями, что не обращал внимания на толкотню. Когда он поднял голову, он увидел, что находится в новом отделе мод, окна которого выходят на улицу Десятого декабря. Здесь он снова остановился и, прижавшись лбом к стеклу, стал смотреть на выходящий из магазина народ. Закатное солнце зажигало желтоватым блеском верхние этажи белых домов, голубое безоблачное небо медленно меркло, освеженное бодрящим дуновением ветерка; в сумерках, которые уже затопляли улицу, электрические лампы «Дамского счастья» сверкали, подобно звездам, загорающимся над горизонтом после заката. По направлению к Опере и к Бирже тянулся тройной ряд неподвижно стоявших экипажей, тонувших в тени; только поблескивала сбруя, отражая свет фонаря, или вспыхивал посеребренный мундштук. Поминутно раздавался возглас ливрейного швейцара, и подъезжал извозчик, или же одна из карет, отделившись от остальных, почти тотчас же удалялась звучной рысью, увозя покупательницу. Вереница карет мало-помалу уменьшалась, шесть экипажей подкатывали в ряд, занимая всю ширину улицы, слышалось хлопанье дверец, щелканье бичей и гул пешеходов, лавировавших между колесами. Это был какой-то непрекращающийся могучий поток; покупатели расходились лучеобразно, во все концы города; магазин пустел с глухим ревом, точно шлюз. А крыши «Дамского счастья», громадные золотые буквы вывесок, знамена, взвивавшиеся в небо, все еще горели отблесками заходящего солнца; в этом косом освещении они принимали исполинские размеры и вызывали представление о каком-то чудовище — олицетворении рекламы, о гигантском фаланстере, который, все разрастаясь, захватывал целые кварталы и простирался вплоть до отдаленных рощ предместий. И душа Парижа, витавшая над всем этим подобно дуновению, мощному и нежному, постепенно засыпала в ясном безмолвии вечера, длительной перелетной лаской осеняя последние экипажи, которые мчались по улицам, мало-помалу пустевшим и погружавшимся в темноту.
Муре по-прежнему стоял, глядя куда-то в пространство, и чувствовал, что в душе его происходят какие-то большие перемены: несмотря на трепет победы, сотрясавший его с ног до головы, несмотря на то, что перед ним лежал завоеванный Париж и покоренная Женщина, он неожиданно почувствовал слабость и такой упадок воли, что ему показалось, будто сам он повержен под ударами некой несокрушимой силы. И ему безумно, глупо захотелось быть побежденным, невзирая на свое торжество; это походило на бессмысленное желание солдата сложить оружие по капризу ребенка на другой день после победы. Муре боролся с собою уже несколько месяцев; еще в это утро он поклялся задушить свою страсть и вдруг теперь почувствовал, что готов сдаться, — словно он добрался до вершины горы и у него закружилась голова; и, решившись наконец осуществить то, что раньше казалось ему глупостью, он вдруг почувствовал себя несказанно счастливым! Это внезапное решение с каждой минутой все более крепло в нем, — оно уже представлялось ему единственно необходимым и спасительным исходом.