Собрание сочинений. т.1.
Шрифт:
Я был удручен нечистоплотным видом этой комнаты и с отвращением вдыхал тяжелый, омерзительный воздух, пропитанный запахом пыли, старого лака, полинявших тканей, — резким, удушливым запахом, присущим всем меблированным комнатам.
Жак сидел за бюро и спокойно работал; перед ним лежал раскрытый том Свода законов. Девушка растянулась на кушетке, уставившись в потолок, молчаливая и серьезная.
Жак немного повернул кресло; теперь свет падал на его лицо. Оно ничуть не изменилось, на нем было все то же выражение превосходства и равнодушия; это лицо говорило о сильной воле, сотканной из эгоизма и черствости. Мужчина стал тем, чем обещал быть мальчик. По-видимому, наш давнишний товарищ — так называемый практический и серьезный человек; он стремится к определенной цели, хочет стать адвокатом, поверенным или нотариусом и продвигается вперед при помощи своего могучего спокойствия. Сердце его закрыто
Глядя на этого молодого человека, который безмятежно улыбался, облокотись на книги и протягивая мне прохладную руку, я подумал о себе, братья, о бедной душе, вечно раздираемой желаньями и сожаленьями. Я продвигаюсь вперед нетвердым шагом; у меня нет этого замечательного спокойствия, этого молчанья сердца и души, которые служили бы мне защитой. Я весь плоть, весь любовь, я взволнованно откликаюсь на малейшее ощущение. События ведут меня, я не могу ни управлять ими, ни побороть их. Если завтра мне, живущему свободно, случится оскорбить свет, свет отвернется от меня, потому что я повиновался своей гордости и своим чувствам. А Жака будут приветствовать — он идет общим для всех путем. Я не решаюсь заявить во всеуслышание, что добродетель зависит от темперамента; но в глубине души, братья, я думаю, что жаки в нашем мире ложно добродетельны, а клоды обладают ужасающим, несчастным свойством: у них в груди вечно бушует буря, их волнует беспредельное желанье добра, которое ставит их вне суждений толпы.
Девушка склонила голову набок и смотрела на меня большими круглыми глазами, приоткрыв рот. Прозрачное и белое, как воск, лицо, пятна матового румянца на щеках, бледные губы, вялые, потемневшие веки придают ей вид больного и покорного ребенка. Ей пятнадцать лет; порою, когда она улыбается, ей нельзя дать и двенадцати.
Жак беседовал со мной тихим, как всегда, голосом, а я не мог отвести глаз от этого трогательного лица, такого юного и такого поблекшего. На чистом челе оставили свой отпечаток глубокая усталость, полное изнеможение; кровь уже не приливала к коже, в онемевшем теле уже не чувствовался трепет жизни. Наверно, вам случалось видеть в колыбели маленькую девочку, которая стала от горячки еще бледнее, выглядит еще более невинной? Она спит с широко открытыми глазами, у нее лицо ангела, кроткое и умиротворенное, она страдает и как бы улыбается. Лежавшая передо мной странная девочка-женщина, оставшаяся ребенком, напоминала своих сестер в колыбели. Только видеть на столь юном лице такую чистоту и такую бледность, всю наивную прелесть девушки и все постыдное утомление женщины, было еще больнее.
Она с усталым видом подложила скрещенные руки под голову. Мне не была известна ее история, я не знал ни кто она, ни что она тут делает. Но во всем ее существе угадывались невинность души и позор тела, я видел ее все еще юный взгляд и преждевременную старость крови и подумал, что она умрет в пятнадцать лет от дряхлости, девственная душой. Исхудавшая и обессиленная, она лежала, растянувшись, подобно куртизанке, и улыбалась, подобно святой.
Я провел целых два часа с Жаком и Марией, глядя на них обоих, изучая их лица. Я никак не мог угадать, что же сблизило такого человека с такой женщиной. Потом я подумал о Лоранс и понял, что на свете бывают роковые связи.
Жак, по-видимому, доволен своим существованием. Он работает, сочетая в определенном порядке развлечения и занятия, ведет студенческий образ жизни, не теряя терпения, спокойно, даже несколько любуясь собой. Я заметил, что ему доставляет некоторое удовольствие принимать меня в такой великолепной комнате; он не чувствует всего отвратительного безобразия этой роскоши злачного места. К тому же он не тщеславен, не любит рисоваться: он слишком практичен для подобных недостатков. Он говорил со мной только о своих надеждах, о своем будущем положении; ему хочется поскорее расстаться с молодостью и жить, как подобает солидному человеку. Пока же, чтобы не выделяться среди других, он снисходит до комнаты за пятьдесят франков в месяц, соглашается курить, изредка выпивать, даже иметь любовницу. Но считает он все это лишь обычаем, от которого нельзя отказаться, и намерен сразу же после окончания экзаменов избавиться от сигар, от Марии и от стаканчика, как ненужных отныне предметов обихода. Он уже точно знает, сколько ему осталось
Мария слушала рассуждения Жака с совершенным спокойствием. Она как будто не понимала, что принадлежит к той части обстановки, которую молодой человек оставит здесь при переезде на другую квартиру. Бедняжку, вероятно, не интересовало, кому она принадлежит, была бы возможность лечь на диван и дать отдых наболевшему телу.
Впрочем, Жак и Мария разговаривали между собой удивительно мягко. Они, очевидно, терпят и щадят друг друга. Это не любовь и даже не дружба, это вежливое обращение, которое позволяет избегать всяких ссор и поддерживает в сердце полное безразличие ко всему на свете. Такое обращение мог изобрести только Жак.
Через час он объявил, что больше времени терять не может. Он принялся за работу, но попросил меня остаться, уверяя, что мое присутствие ничуть ему не помешает. Я пододвинул стул к дивану и завел тихую беседу с Марией. Меня тянуло к этой женщине; я чувствовал к ней дружескую нежность, отцовскую жалость.
Она разговаривает, как ребенок, то односложно, то скороговоркой, пылко и безостановочно. Я верно судил о ней: разум и сердце остались у нее детскими, а тело взрослело и осквернялось. Она восхитительно наивна, но эта наивность иногда бывает ужасна, когда Мария кротко улыбается и широко раскрывает удивленные глаза, а с ее нежных губок срываются непристойности. Она не краснеет, краска стыда ей незнакома; она тихо идет к смерти, не понимая, что она собой представляет и что такое другие девушки, которые отворачиваются, когда она проходит мимо.
Мария рассказала мне мало-помалу всю свою жизнь. Я могу восстановить эту плачевную историю фраза за фразой. Обыкновенный рассказ не стоило бы слушать, я усомнился бы в его правдивости, поэтому я предпочел бессознательную исповедь в виде каких-то отдельных признаний в течение нашей беседы.
Мария думает, что ей лет пятнадцать. Она не знает, где родилась, и смутно припоминает женщину, которая ее била, видимо свою мать. Ее первые воспоминания связаны с улицей, — тут она играла, тут она отдыхала. Ее жизнь была сплошным блужданьем по улицам; сказать, что она делала до восьми лет, ей очень трудно. Когда Марию расспрашивают о ее раннем детстве, она отвечает, что не помнит ничего, она слишком голодала и мерзла в то время. В восемь лег, как и все маленькие бедняки, она продавала цветы. Ночевала она тогда у заставы Фонтенбло, в большом темном сарае, вместе с кучкой ребят, своих однолеток, мальчиков и девочек, спавших вперемешку. С восьми до четырнадцати лет ходила она в это логово, выбирая себе каждый вечер новый уголок; одни ее целовали, другие били, она росла среди порока и нищеты, и ничто не предостерегало ее, ничто не вызывало негодования в ее душе. Она уже была обесчещена, еще не понимая, что у нее есть тело и чувства. Она познала грех до того, как узнала, что грех существует; и при всей ее распущенности у нее до сих пор было детское лицо, потому что она так и не утратила непорочности и невинности. Она слишком рано соприкоснулась с грязью, чтобы выпачкаться в иен.
Теперь мне стало понятно это странное сочетание бесстыдства и наивности, отражавшееся на ее лице, таком юном и красивом, но уже увядшем. Мне стала понятна эта циничная маленькая девочка, эта истасканная женщина, умиравшая со спокойствием и чистотой мученицы. То было дитя большого города, и большой город превратил его в чудовищное созданье, не ребенка и не женщину. Никто не пробуждал в нем души, душа еще спала. Тело, должно быть, тоже никогда не просыпалось. Мария была простодушна и умом и телом, она отдавалась из уступчивости, оставаясь чистой среди грязи, не зная ничего и соглашаясь на все. Я так и вижу ее перед собой, уже отцветшую, с доброй улыбкой на лице; она говорит со мной слегка охрипшим голосом, так, как говорили с нами о своих куклах наши сестры, и мое сердце сжимается от боли.
Когда Марии исполнилось четырнадцать, одна старуха, которая не имела на нее никаких прав, продала ее. Мария позволила купить себя, почти что сама себя предложила, как предлагала букетики фиалок. У нее еще были розовые щечки, она смеялась. звонко и весело. Ей дарили шелковые платья, драгоценности, но она принимала шелк и золото, как игрушки, — все рвала и выбрасывала в окно. Впрочем, Мария жила так потому, что не знала иного образа жизни; роскошь не имела для нее никакой цены, она могла с одинаковым безразличием жить в лачуге или в особняке. Ей правилось праздное существование, нравилось проводить время, разглядывая стены; болезнь, которая понемногу отнимала у нее силы, породила в ней любовь к покою, к смутной задумчивости; очнувшись, она становилась какой-то взволнованной, возбужденной. Если ее спрашивали, что ей привиделось, она растерянно отвечала: «Не знаю».