Собрание сочинений. т.1.
Шрифт:
Когда нам подали десерт, явился главный повар — мы хотели выразить ему свою благодарность. Повар — высокий, сутуловатый старик, весь в белом. На голове у него бумажный колпак; он начесывает на виски две прядки седеющих и подвитых волос, в которых забыто несколько папильоток. Лоранс целый час хохотала над этой добрейшей физиономией, и хитрой и наивной.
Не помню даже, что мы делали до вечера. День был солнечный, ослепительный. Не знаю уж, по каким тропинкам мы бродили, какие выбирали тенистые места… Когда я вспоминаю об этих дивных часах, у меня возникает перед глазами какое-то сияние. Подробности упорно ускользают из памяти, все мое существо хранит лишь ощущение безграничного блаженства, яркого света. Я смутно припоминаю, что мы с Лоранс замечтались в какой-то ложбине, на мху; нам был виден
Вечером, сами не зная как, мы опять очутились в «Передохни и выпей». Там было множество народа. Молодежь заполнила боскеты, подняв невообразимый шум; белые платья, красные и синие ленты выделялись на фоне нежной зелени листьев; взрывы смеха, затихая, таяли в сумерках. На столах горели свечи, острые язычки их огоньков прокалывали сгущающуюся тьму. Посреди аллеи пели тирольцы.
Мы ели на краю стола, как утром, присоединяясь к общему веселью, силясь уйти от самих себя. Окружавшая нас шумная молодежь пугала меня: мне казалось, что тут много жаков, много марий. Сквозь ветви мне был виден кусочек бледного, печального, еще беззвездного неба; я с трудом оторвал взгляд от этого спокойного простора и перевел его на безумную, крикливую толпу. Теперь я вспоминаю, что Лоранс показалась мне тогда болезненно возбужденной, чем-то взволнованной.
Затем наступила тишина, все ушли, а мы остались. Я решил заночевать в «Передохни и выпей», чтобы насладиться утренней росой, бледным сияньем рассвета. Пока нам готовили постель, мы с Лоранс сидели на скамейке в глубине сада. Ночь была теплая, звездная, прозрачная; над землей поднимались какие-то неясные шорохи; где-то наверху жалобно пел рожок, звучавший приглушенно и нежно. Усеянная черными неподвижными купами деревьев, равнина таинственно расстилалась вдали; она как бы спала, вздрагивая, объятая беспокойной мечтой о любви.
Мне показалось, что отведенная нам комната сырая. Она была в первом этаже, низкая, лишь недавно отделанная, но уже обветшалая, скудно меблированная. Потолок был исписан влюбленными, которые чертили свои имена на штукатурке, проводя по ней пламенем свечи; узловатые, с неровными очертаниями, большие черные буквы тянулись во всю ширину. Я взял нож и по-детски вырезал попросту дату под сердцевидным слуховым окошком, выходившим на поля.
Хоть комната и не отличалась красотой, кровать оказалась удобной. Утром, открыв глаза, в полусне, я увидел на противоположной стене нечто непонятное, очень испугавшее меня. В комнате было еще темно, и в полумраке на стене алело огромное окровавленное сердце. Мне почудилось, что моя грудь опустела, и я принялся в отчаянии искать свою любовь. Но тут она прожгла мне сердце, и я понял, что восходит солнце и что оно щедро льет лучи в слуховое окно.
Лоранс встала, мы открыли окно и дверь. В комнату проникла прохлада, несущая с собой все ароматы полей. Посаженные почти у самого порога акации благоухали еще нежнее, еще слаще. Бледная заря освещала небо и землю.
Лоранс выпила чашку молока, и, прежде чем вернуться в Париж, мы поднялись в Верьерский лес — мне хотелось унести в себе весь чистый утренний воздух. Наверху, в лесу, мы пошли мелкими шажками вдоль просек. Лес был похож на прекрасную новобрачную в утро после свадьбы: у него еще не высохли слезы наслажденья, он был полон истомы, юной свежести, влаги, теплых и пряных ароматов. Косые широкие лучи еще низко стоящего солнца скользили меж деревьев. Эти золотые лучи, стлавшиеся по земле, как мягкие ослепительные шелка, были как-то необычайно сладостны. Лес просыпался, полный прохлады, множество легких шорохов и звуков говорило о жизни родников и растений; над нашими головами пели птицы, под ногами шуршали насекомые, вокруг слышался внезапный треск, журчанье струящихся вод, глубокие, таинственные вздохи, словно испускаемые узловатыми стволами дубов. Мы шли вперед не спеша, останавливаясь, когда вздумается, то на солнце, то в тени, глубоко вдыхая свежий воздух,
Я вернулся в Париж под руку с Лоранс, молодой и сильный, пьяный от солнечного света, от весны; мое сердце было полно росы и любви. Я любил возвышенной любовью, я воображал, что любим.
Весна ушла, я очнулся от грез.
Не знаю, отчего я вечно тоскую, почему у меня такая несчастная душа. Действительность глубоко проникает в меня, я содрогаюсь от нее; моя плоть либо страдает, либо наслаждается всем, что существует вокруг; я весь словно какое-то необычайно звучное тело, вибрирующее при малейшем прикосновении; я обостренно и четко воспринимаю окружающий мир. Моей душе приятно отказываться от правды, она отделилась от моего тела, пренебрегает моими чувствами, она живет вне меня, в обманах и надежде. И вот так я прохожу по жизни. Я знаю и вижу, я закрываю на все глаза и предаюсь мечтам. Идя под дождем, по колено в грязи, остро ощущая холод и сырость, я могу, пользуясь своей странной способностью, заставить блистать солнце, мне может быть жарко, я могу создать себе светлое, ясное небо и в то же время чувствовать всю тяжесть нависших надо мною туч. Я не пребываю в неведении, я ничего не забываю, — я живу двойной жизнью. Я вношу в грезы правдивость подлинных ощущений. Таким образом, у меня два параллельных существования, оба живые и страстные: одно здесь, внизу, в моей жалкой нищете, другое — там, наверху, в бескрайней и глубокой синеве ясного неба.
Да, так, видимо, объясняется моя сущность. Я понимаю свою плоть, понимаю свое сердце; я отдаю себе отчет в своей чистоте и в своей низости, в своей любви к обману и любви к правде. Я чувствительный аппарат, вырабатывающий ощущения, — ощущения души и ощущения тела. Я воспринимаю и отдаю, вздрагивая, малейшие лучи, малейшие запахи, малейшую ласку. Я живу с открытым сердцем, крича от боли, лепеча в экстазе, на небе и в болоте, еще более угнетенный после каждого взлета, еще более радостный после каждого падения.
В тот день, на теплом воздухе, под тенистыми деревьями Фонтене, моя плоть уступила моим чувствам, сердце господствовало над ней. Я любил и думал, что люблю. Правда не доходила до меня, я видел Лоранс всю в белом, юной и непорочной; ее поцелуи казались мне такими ласковыми, что я вообразил, будто они исходят от ее души. А сейчас Лоранс сидит на краю кровати; когда я смотрю на нее, бледную и угрюмую, одетую в грязное платье, я весь дрожу, мне становится противно. Весны больше нет; Лоранс не молода. Она меня не любит. О, бедное дитя! Я заслуживаю слез, до которых сам себя довожу.
Что мне до уродливости Лоранс, до ее порочности, до ее вялости! Пусть она будет еще уродливее, еще порочнее, еще более вялой, лишь бы она меня любила! Я хочу, чтобы она любила меня.
Я не сожалею ни об ее пятнадцати годах, ни об ее молодой улыбке, вернувшихся в тот день. Она бегала под деревьями, она была доброй феей моей юности. Нет, я не сожалею ни об ее красоте, ни об ее свежести; мне жаль моей мечты, поверившей в то, что ласки Лоранс идут от сердца!
Она тут, рядом, жалкая, приниженная. Я имею право требовать, чтобы она меня любила, отдавалась мне. Я приемлю ее полностью, я хочу ее такую, какая она есть, пусть бесчувственную, истасканную, но я ее хочу. Моя воля, мои силы — все отдано ей.
Я вспоминаю, как я мечтал о том, чтобы спасти ее душу, мечтал, чтобы она стала разумнее и целомудреннее. Что мне до целомудрия, что мне до разума? Теперь мне нечего с ними делать. Я требую любви, какой бы она ни была, бесстыдной и безумной. Я жажду быть любимым, я не хочу больше любить в одиночестве. Ничто так не утомляет сердце, как ласки, не находящие ответа. Я отдал этой женщине свою молодость, свои надежды; я заперся с ней тут, страдающий и униженный, я все позабыл в глубине наших потемок — и людей, и их суждения. Мне кажется, я вполне могу просить взамен у этой женщины, чтобы она. соединилась со мной, чтобы мы слились в одно существо среди той нищеты, в которой мы с ней живем, покинутые всеми.