Собрание сочинений. Т.11.
Шрифт:
Довольный Дюбюш показывал и объяснял товарищам свое произведение; он выставил всего-навсего один чертеж жалкого маленького зала музея, выставил вопреки обычаям и воле своего патрона, который, однако, помог ему, надеясь разделить его славу.
— Твой музей предназначен для выставки картин новой школы пленэра? — с серьезной миной спросил Фажероль.
Ганьер одобрительно покачивал головой, думая совсем о другом, а Клод и Сандоз из дружбы с искренней заинтересованностью рассматривали проект.
— Ну что же, не так плохо, старина, — сказал Клод. — Орнаменты, правда, еще хромают… Но все же ты продвигаешься!
Жори в нетерпении перебил его:
— Надо скорее удирать отсюда! Я
Приятели пустились наутек. Плохо было то, что для сокращения пути им пришлось пройти через весь официальный Салон, а они в знак протеста поклялись, что ноги их там не будет. Расталкивая толпу, быстро пересекли они анфиладу зал, бросая по сторонам возмущенные взгляды. Нет, здесь не было ничего похожего на веселое озорство их Салона, тут не было и в помине ни их светлой тональности, ни яркого, радостного солнечного света. Золотые рамы, наполненные мраком, следовали одна за другой, черные напыщенные произведения, обнаженные натурщицы в желтом, тусклом, как в погребе, освещении; тут была представлена вся ветошь классической школы: история, жанр, пейзаж — все как бы погруженное в один и тот же чан с потемневшим смазочным маслом. Все эти полотна роднила сочившаяся из них условность и посредственность, а также грязь живописных тонов, столь характерная для благопристойного академического искусства с выродившейся истощенной кровью. Молодые люди все ускоряли шаг и наконец пустились бегом, чтобы удрать поскорее из этого еще не поверженного ими царства асфальта. С великолепной несправедливостью сектантов они осуждали все подряд, крича, что во всем Салоне нет ничего, ничего, ничего!
Наконец они выскочили оттуда и спустились в сад, где встретили Магудо и Шэна. Магудо кинулся на шею Клода.
— Что за картина, дорогой мой, каков темперамент!
Художник тотчас же похвалил «Сборщицу винограда».
— А ты-то, ты им всадил хорошенький кусочек!
Понурый вид Шэна, которому никто не сказал ни слова об его «Блуднице» и который молча тащился за ними, внушил Клоду жалость. Он не мог думать без боли о ничтожной живописи и загубленной жизни этого крестьянина, павшего жертвой буржуазных восторгов. У него, как всегда, нашлось для Шэна ободряющее слово. Он дружески потрепал его по плечу со словами:
— И вы не оплошали… Да, дружок, в рисунке ваша сила!
— Ну уж рисовать-то я умею! — заявил Шэн, от гордости залившись краской под черной зарослью бороды.
Магудо и Шэн присоединились к приятелям, и Магудо спросил, видели ли они «Сеятеля» Шамбувара. Небывалая вещь, единственная скульптура в Салоне, на которую стоит посмотреть. Все пошли следом за ним по саду, уже наполнившемуся толпой.
— Смотрите-ка! — сказал Магудо, остановившись посреди центральной аллеи. — Вон как раз стоит Шамбувар перед своим «Сеятелем».
Тучный человек, прочно упершись на крепкие ноги, стоял, любуясь своим произведением. Голова его глубоко ушла в плечи, а широким красивым лицом он походил на индусского идола. Говорили, что он сын ветеринара из окрестностей Амьена. В сорок пять лет он уже был творцом двадцати шедевров, современных по форме, простых и жизненных скульптур, созданных талантливым мастером из рабочей среды, чуждым утонченности; то, что он ваял, было всегда столь же неожиданно, как урожай: ведь на поле произрастает то хорошая трава, то плохая. Казалось, он сам не отдает себе отчета в том, что создает. Совершенно неспособный к критической оценке, он не мог отличить прекрасных творений, созданных его победными руками, от отвратительных чучел, которых он валял на скорую руку. Никогда он не испытывал никаких сомнений, всегда был уверен в себе и горд, как бог.
— Удивительно! Сеятель! — прошептал Клод. — Как он стоит, какой жест!
— Смотрите же на них, они словно причащаются… А он-то? Настоящий дикарь, погруженный в созерцание собственного пупа!
Шамбувар, не замечая окружавшей его толпы любопытных, как громом пораженный, остолбенело стоял, сам удивляясь тому, что он создал. Казалось, он видит свое произведение впервые и не может прийти в себя от изумления. Восторг постепенно затопил его широкое лицо, и он, покачивая головой, залился радостным, неудержимым смехом, без конца повторяя:
— Право, смешно… право, смешно…
Стоявшая сзади него свита так и млела, пока он восторгался самим собой.
Тут произошло легкое замешательство: Бонгран, рассеянно прогуливавшийся, заложив руки за спину, наткнулся на Шамбувара. Публика, перешептываясь, отступила, заинтересованная встречей двух знаменитых художников, составлявших странный контраст: один — коренастый сангвиник, другой — стройный холерик. Художники обменялись дружескими приветствиями.
— Как всегда, чудеса!
— Да, черт побери! А вы так ничего и не выставили в этом году?
— Нет, ничего. Я отдыхаю, ищу.
— Вот еще! Выдумщик! Это приходит само собой.
— Прощайте!
— Прощайте!
Шамбувар, сопровождаемый своей свитой, медленно уходил сквозь толпу, бросая по сторонам взгляды монарха, упоенного жизнью; а Бонгран, заметив Клода и его друзей, направился к ним, нервно потирая руки; кивком головы указывая на скульптора, он сказал:
— Кому я завидую, так это ему! Он всегда уверен, что создает шедевры!
Он похвалил Магудо за его «Сборщицу винограда» и с обычной своей отеческой доброжелательностью, с благодушием старого, маститого, всеми признанного романтика обласкал присутствовавших представителей молодежи. Обращаясь к Клоду, он сказал:
— Ну как! Правильно я говорил? Сами убедились, там наверху… Вот вы уже и признанный глава школы.
— Да, — ответил Клод, — они делают мне честь… Но глава нашей школы вы.
Бонгран возразил отрицательным жестом, полным невысказанного страдания. Прощаясь с ними, он повторил:
— Никогда не говорите, что я глава школы! Я даже для самого себя не могу быть главой!
Товарищи побродили по саду, еще раз подошли к «Сборщице винограда», и только тут Жори заметил, что Ирма Беко уже не висит на руке у Ганьера. Ганьер очень удивился: где же он ее потерял? Когда Фажероль объяснил, что она ушла с какими-то двумя молодыми людьми, Ганьер успокоился и пошел за товарищами с облегченной душой, избавившись наконец от этого счастья, которое его пришибло.
Продвигаться удавалось лишь с большим трудом. Скамейки брали приступом, аллеи были буквально забаррикадированы людьми; медленное шествие зрителей, обходивших вокруг бронзовых и мраморных статуй, поневоле приостанавливалось, создавались пробки. Из переполненного буфета доносился, подхваченный гулким эхом громадного купола, шум голосов и звон ложек о блюдечки. Воробьи укрылись наверху в своем лесу из стропил и, приветствуя склонявшееся светило, пронзительно чирикали, сидя под нагретой солнцем стеклянной крышей. В тепличной сырой жаре становилось все тяжелее дышать, воздух был совершенно неподвижен, от свежевскопанной земли поднимался приторный запах. Все шумы сада заглушались раскатами голосов и шарканьем ног по железному полу, которые неслись из выставочных зал, подобные бурному грохоту морского прибоя.