Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:
Коснусь одного приема г-на Сарду, о котором я уже упоминал. Г-н Сарду не отступает перед смелыми сюжетами; ему известно, что они подстегивают любопытство публики. Но ему хорошо известно, что достаточно одной вывески и, возвестив о своей смелости, лучше не проявлять ее в пьесе. И вот он начинает шахматную партию. Можно подумать, что готовится решающая схватка, ставятся самые жгучие проблемы, ситуации доводятся до предела, за которым начинается скабрезность. Но дамам нечего беспокоиться. Все устраивается наилучшим образом, г-н Сарду находит приличную развязку, то была только шутка. Он просто хотел позабавить зрителя.
В поведении легкомысленной девицы, которую Клотильда прочит в жены Андре, до смешного мало легкомыслия. К тому же сколько смягчающих обстоятельств! Она
Как видно, г-н Сарду задался целью поставить пьесу, рискованную по замыслу. Он не слишком заботился о психологии, не стремился создать произведение значительное и правдивое, презирал человеческую природу и смело лепил свои фигурки, приспособляя их к данному сюжету; он не раз отступал от первоначального замысла и успокоился, лишь убедившись, что наверняка выиграет партию. Отсюда его уловки и извороты, ангельский образ Фернанды, раскаяние ее матери и совершенно неправдоподобная интрига. В каждом акте было бы достаточно одного слова, чтобы пьеса развалилась. Разумеется, никто его не произносит. Пьеса благополучно доведена до конца благодаря мудрым предосторожностям автора.
В итоге все персонажи в пьесе кажутся симпатичными, а по существу, никто не симпатичен. Невольно задаешь себе вопрос: кого следует любить? Кто недостоин любви? Мстительность Клотильды понятна, но она так неудачно отомстила, что Андре получил очаровательную жену. Правда, эту женщину обольстили, но обольстителя уже нет в живых; и вдобавок, я полагаю, Андре будет гораздо счастливее с Фернандой, чем был бы с Клотильдой.
Особенно неприятно поразил меня четвертый акт. Не могу понять, почему г-н Сарду лишил пьесу превосходной, глубоко человечной развязки. У него развязка такова: Клотильда открывает глаза Андре. Следует бурное объяснение с Фернандой, которая падает к его ногам. Он отталкивает ее, упрекая, что она скрыла от него правду. Тут Помероль приносит пресловутое письмо, в свое время написанное Фернандой и не прочитанное Андре по целому ряду причин. Письмо глубоко растрогало молодого человека, и он обнимает Фернанду. Уже в третьем акте это письмо переходило из рук в руки, и зал трепетал в напряженном ожидании. В этом весь Сарду: борьбу страстей он заменяет возней вокруг клочка бумаги.
Но стоит нам отказаться от письма, и мы получим сильную, естественную развязку. Клотильда обо всем рассказала Андре. Тот совершенно раздавлен, но вот у него происходит объяснение с Померолем, который говорит в защиту Фернанды несколько веских слов и освещает прошлое несчастной женщины. Андре молчит с грозным видом. Вдруг он посылает за женой, та догадывается обо всем и падает к его ногам. Помероль думает, что сейчас он ее выгонит. И вот Андре серьезно и церемонно произносит фразу Дидро: «Встаньте, маркиза!» Таким образом можно было бы избежать тягостного объяснения между мужем и женой. Вдобавок зрители отлично поняли бы, какие чувства владеют Андре, — стремление спасти свою честь, готовность забыть прошлое, нежность к Фернанде, которую он испытывает вопреки всему. А прибегать к письму прямо смешно. Оно ничуть не изменяет ситуацию. Не все ли равно, хотела ли Фернанда предупредить маркиза или решила прибегнуть к хитрой уловке, это не влияет на ход событий. Игра страстей происходит на гораздо более высоком уровне. Но если сохранить письмо, то слова: «Встаньте, маркиза!» — становятся излишни. Если драматург прибегает к подобным приемам, то его искусство можно назвать ограниченным и низменным.
Имейте в виду, я нахожу, что «Фернанда» скроена мастерски. Тут видна рука искуснейшего из наших литературных тружеников. Действие быстро развертывается, акты контрастируют друг с другом и уравновешиваются с исключительным изяществом. Какая легкость, остроумие и тонкость! Есть здесь и некоторая пряность, и все это не без литературного дарования. Однако г-н Сарду лишь труженик, а не творец.
Мне хотелось бы высказаться по вопросу, который в последнее время наделал немало шуму. Я коснусь опасности, какая будто бы грозит драматическому искусству из-за привычки парижан поздно обедать. Этот вопрос поднял г-н Сарсе, человек весьма авторитетный во всем, что касается театра. А прославленный драматург г-н Викторьен Сарду уверяет нас, что он первый забил тревогу; он рассматривает создавшееся положение в письме гг. Ноэлю и Стуллигу — оно послужит предисловием ко второму тому их «Театрального и музыкального ежегодника». Так поговорим на эту тему, раз уж все об этом толкуют.
Начну с г-на Сарду, который с живостью водевилиста рассказывает, что происходит на премьерах. Спектакль должен начаться в восемь часов. В половине девятого зал еще пуст. Ждут десять минут. Появляются первые зрители. Но все же решаются поднять занавес. Тогда начинается толкотня, во время первых сцен в зал входят вереницы запоздавших, и у дверей такой шум, что решительно ничего не слышно. Многие приходят только ко второму акту. Разумеется, спектакль от этого страдает. «Все это из-за обеденного времени! — восклицает г-н Сарду. — Слишком поздно садятся за стол, вот в чем беда!»
Но так ли это? Неужели он думает, что если бы зрители обедали раньше или вовсе не обедали, то они пришли бы точно в назначенный час? Я убежден, что дело обстоит вовсе не так. Иные премьеры начинаются в девять, даже в половине десятого, но разве в такие дни в начале спектакля заняты все места? Ничуть не бывало, многие зрители взяли за правило приходить после поднятия занавеса. Разве вы не слыхали десятки раз фразу: «У нас ложа, зачем нам торопиться?» И вот вам решающий аргумент: в антрактах толкотня ничуть не меньше; однако все в сборе. Зрители выходят на улицу, стоят на тротуаре, толпятся в буфете, в коридорах. Спросите, администраторов. Они велят давать звонки, но публика не обращает внимания. Первая, а то и вторая сцена теряются в шуме, Ловкие дельцы прекрасно это знают и ни за что не дадут важную сцену в начале акта.
Вот что подтверждает опыт: публика, посещающая премьеры, всегда будет запаздывать, когда бы она ни обедала и когда бы ни начинался спектакль; она не станет обращать внимания даже на звонки в антрактах; в начале каждого акта у дверей будет та же сутолока, та же давка, тот же шум, та же толпа запоздавших. Дело в том, что это публика совсем особого рода. Она приходит показать себя в зрительном зале и отчасти поглазеть на сцену: из десяти человек, девяти совершенно наплевать на пьесу. Вдобавок эта публика пресыщена и, как говорится, «не верит тому, что происходит на сцене», она всегда увидит больше, чем нужно, она поймет даже, если пропустит два акта. Неужели же можно ввести ее в какие-то рамки и сделать менее шумной и скептической, дав ей возможность часок-другой переваривать обед? Какая наивность! Присмотритесь к ней, понаблюдайте, что это за люди; если бы они пришли в театр натощак, то, пожалуй, вели бы себя еще хуже.
Но вот что пикантней всего: можно подумать, г-н Сарду считает, что пьесы играют всего один раз. В своем письме он толковал лишь о публике, посещающей премьеры, и ни словом не обмолвился о тысячах зрителей, которые приходят на следующие представления. Это очень характерно для драматурга; в расчет принимаются только зрители премьер, так как лишь они выносят оценку пьесе: либо убивают ее, либо дают ей ход. Стадо, идущее вслед за ними, никакого значения не имеет; этим людям скажут, как надо оценивать пьесу, и они будут очень рады. Однако именно от этого стада зависит финансовый успех пьесы. Это и есть настоящая публика, и я даже прибавлю, что в конечном счете лишь для нее и пишутся пьесы. Посмотрим же, как она себя ведет, раз уж г-н Сарду не счел нужным изучить эту сторону вопроса, по существу, единственно важную.