Собрание сочинений. Т.25. Из сборников:«Натурализм в театре», «Наши драматурги», «Романисты-натуралисты», «Литературные документы»
Шрифт:
Мне неизвестно, каким образом были собраны эти письма. Знаю только, что издатели сильно запоздали с их публикацией. Может быть, семья Бальзака произвела некий отбор? Вполне возможно. Мне кажется, что должны существовать еще и другие письма, ибо мало вероятно, что, кроме названных четырех человек, у Бальзака не было других многочисленных корреспондентов. Если не считать герцогиню д’Абрантес, герцогиню де Кастри, друзей Бальзака — Теодора Даблена и Лорана Жана, которым адресовано несколько писем, то в этом томе представлены лишь случайные адресаты, к каждому из которых обращено одно-два малоинтересных письмеца. Я исключаю из их числа письма к издателям и собратьям по перу, о которых я сейчас скажу особо. С другой стороны, верно и то, что Бальзак многократно напоминает, как дорого ему время; он даже добавляет, что пишет только родственникам и людям, с которыми он связан делами. Не этим ли объясняется, особый характер «Переписки»? С большим основанием можно опасаться, что чья-то дружеская рука, полагая, что совершает благое дело, подвергла некоторые письма своеобразной ампутации. Я ограничиваюсь тем, что выражаю такое опасение, не настаивая на нем.
В письмах к сестре, матери, г-же Ганской, Зюльме Карро Бальзак полностью раскрывает свою душу и позволяет нам проникнуть в и самые заветные помыслы. Как я говорил вначале, он выказывает здесь большую доброту и душевную уравновешенность, которая редко ему изменяет. Кроме того, мы видим в этих письмах романиста, в чьих глазах люди и предметы всегда принимают преувеличенные очертания, особенную выпуклость. Словно какой-то добродушный гигант прогуливается по великаньему миру, скроенному по его мерке. Когда видишь его таким в личной
Но как только доходишь до писем, адресованных его издателям, сразу видишь совсем другого человека! Он бранчлив и груб. Он ссорится со всеми издателями подряд: с Мамом и Госсленом, Верде, Сувереном и Леви. Всем известен его знаменитый судебный процесс против Мама. И в своих письмах он очень дурно обращается с издателями, ругает их, не выбирая выражений, обзывает мошенниками. Следует оговориться, что в те времена отношения между авторами и издателями были самые свирепые. Обе стороны с первого же слова обвиняли друг друга в воровстве. Это вытекало из самого порядка публикации литературных произведений: издатель приобретал их в полную собственность за определенную сумму. Ныне, когда автор получает проценты с каждого напечатанного экземпляра, воцарился мир, и книгоиздательское дело перестало быть азартной игрой, разоряющей либо издателя, либо автора. Кроме того, у Бальзака была сложная система работы над корректурой, которая выводила из себя самых терпеливых издателей. В первые годы после публикации его произведения расходились плохо. Можно себе представить, что его отношения с Мамом, Госсленом, Суверенами были весьма натянутыми. Только издатель Верде оставался преданным и почтительным. Но он разорился.
Перехожу к отношениям Бальзака с его собратьями по перу. Эта часть «Переписки», повторяю, глубоко разочаровывает. Здесь собраны лишь самые незначительные послания. Я нашел три письмеца к Виктору Гюго: первое отличается весьма церемонным тоном, два других говорят о более близких отношениях. Впрочем, речь там идет всего-навсего о созыве заседаний Общества литераторов. Имеются еще пять строк, обращенных к Ламартину, которому Бальзак предлагает ложу на премьеру «Вотрена»; есть также несколько строк к Шанфлери, набросанных в благодарность за посвящение книги; несколько строк к Шарлю Нодье насчет Академии, которые я процитировал выше; письмо к Готье — последнее в этом томе, продиктованное г-же Бальзак; умирающий писатель нацарапал на нем своей рукой: «Не могу ни читать, ни писать!» Все эти письма представляют столь малый интерес, что их вполне можно было не включать в сборник. Упомяну еще несколько писем к Мери, в которых Бальзак поручал ему заказать для себя места в марсельском дилижансе, и письма к Эмилю де Жирардену, с коим Бальзак повздорил, а потом помирился в связи с какой-то публикацией, так же как и со своими издателями. Надо, впрочем, сказать, что Бальзак в своей переписке выказывает по отношению к литературным собратьям скорее полное безразличие, чем недоброжелательность. И это с его стороны очень благородно, ибо не следует забывать, как его травили и обливали грязью. Он страдал от несправедливости, но ни разу не поддался озлоблению и ненависти. Чаще всего он не называет никаких имен, он испытывает одно только презрение. Если он порою и роняет критическое замечание, то всегда справедливое и умеренное. В своих письмах он держится лишь как друг и ученик. Довольно часто писал Бальзак Шарлю де Бернару, одаренному романисту, который его копировал, приспосабливая к буржуазным вкусам. Последние письма показывают, что между обоими писателями завязалась тесная дружба.
Я уже приводил мнение Бальзака о Скрибе в связи с «Кликой». А теперь я нашел в письме к г-же Ганской от 21 декабря 1845 года следующие строки о «Трех мушкетерах»: «Я понимаю, дорогая графиня, что „Три мушкетера“ Вас шокировали, — ведь Вы такая образованная и так хорошо знаете историю Франции, не только официальную историю, но и мельчайшие подробности касательно интимных развлечений короля или интимных ужинов королевы. Действительно, остается пожалеть, что прочел все это, чувствуешь отвращение к самому себе за то, что попусту истратил время (эту драгоценную материю, из которой соткана наша жизнь); совсем с иным чувством доходишь до последней страницы Вальтера Скотта и закрываешь его книгу; потому-то Вальтера Скотта и перечитывают, но не думаю, что можно перечитывать Дюма. Он прелестный рассказчик, но ему бы надобно отказаться от истории либо же постараться выучить ее хоть немного получше». По сути дела, это чистейшая правда, и в словах Бальзака чувствуется искреннее мнение человека, задетого в своих литературных убеждениях. Подобные же мысли высказывает он и в другом месте, где говорится о «Парижских тайнах» Эжена Сю. Вполне понятно, что автор «Человеческой комедии» должен был с величайшим презрением относиться к длинным романам, где соревновались друг с другом фальшь и дурной стиль. Гораздо меньше я понимаю, почему Бальзак так безудержно восхищается Вальтером Скоттом. Он многократно выражает по его адресу самые пылкие восторги. Приведу, например, следующий дифирамб: «То, что Вы мне пишете о Вальтере Скотте, я и сам твержу вот уже двенадцать лет. Рядом с ним лорд Байрон — ничто или почти ничто. Не все произведения Вальтера Скотта одинаковы по своим достоинствам, но гений виден повсюду. Вы правы, слава Скотта будет все еще расти, когда Байрона уже забудут» (письмо к г-же Ганской, Париж, 20 января 1838 г.). Это суждение огорчительно, ибо в действительности происходит как раз обратное: свет Байрона не меркнет, тогда как Вальтера Скотта теперь читают только школьники. Я говорю о Франции. Очень любопытно, что основатель натуралистического романа, автор «Кузины Бетты» и «Отца Горио» так восторгается буржуазным писателем, который превращал историю в побасенку. Вальтер Скотт — только ловкий аранжировщик, и нет ничего менее долговечного, чем его творчество.
Если говорить о чувстве литературного товарищества, то самую большую честь делает Бальзаку письмо, которое он написал Стендалю, прочитав «Пармскую обитель». Здесь мы видим, что если Бальзак строго судил произведения посредственные, то он, такой великий, сумел преклониться перед произведением прекрасным. Это письмо, из которого я процитирую лишь несколько строк, заслуживало бы того, чтобы привести его целиком. «Никогда не следует запаздывать, если хочешь доставить удовольствие тем, кто доставил удовольствие тебе. „Обитель“ — великая и прекрасная книга; говорю это без лести, ибо я был бы неспособен написать ее, а то, что не является нашим ремеслом, можно хвалить от души. Я пишу фреску, — Вы же изваяли итальянские статуи. Во всем, чем мы Вам обязаны, есть движение вперед.Вы помните, что я говорил Вам о „Красном и черном“? Так вот, здесь все оригинально и ново… Моя хвала безоговорочна и искренна. Я с особым удовольствием пишу Вам эти строки, ибо кругом столько писателей, слывущих мастерами, впали в состояние старческой немощи… Немного в своей жизни я написал хвалебных писем, поэтому можете верить тому, что мне так приятно сказать… Вы выразили душу Италии» (Вилль-д’Авре, 6 апреля 1839 г.). Читаешь эту страницу с наслаждением, словно вдыхаешь свежий ветер, ибо чувствуешь, что Бальзак стоит выше всякой мелкой профессиональной зависти. Интересно сопоставить это письмо с другим письмом, отправленным после смерти Стендаля его душеприказчику, г-ну Коломбу; последний хотел приложить к «Пармской обители» статью Бальзака об этом романе, напечатанную в «Ревю паризьен». В особенности любопытно одно место: «Стендаль — один из самых замечательных умов нашего времени, но он недостаточно заботился о форме; он писал, как птицы поют, а наш язык — это своего рода госпожа Онеста [28] , для которой хорошо лишь то, что безупречно, отчеканено, отделано… Его внезапная смерть меня глубоко огорчила; мы должны были пройтись резцом по „Пармской обители“, и тогда второе издание сделало бы ее произведением совершенным и безупречным. Но все равно, это превосходная книга, книга для избранных умов…» Эта забота о форме характерна для Бальзака. Я уже говорил, что всю жизнь его мучил вопрос о стиле. Его приводил в отчаяние стилистический блеск романтической школы. Отсюда его усилия, его поразительная работа над некоторыми романами. И печальнее всего, что чем больше он старался выискивать краски, тем хуже он писал. Этим объясняется его напыщенность, его мудреные фразы, необыкновенные обороты, которые ставятся ему в упрек. Несомненно, стремление Бальзака к «хорошему стилю» больше всего заметно в романе «Лилия в долине»; особенно невыносимо начало. Он хотел соперничать с Виктором Гюго. Заметьте, что, когда Бальзак писал спокойно и в полную силу, у него появлялся свой собственный великолепный стиль. В нем особенно заметен выдающийся знаток грамматики. «Озорные рассказы» — это шедевры формы, драгоценные камни, граненные великим художником.
28
Госпожа Онеста — образ сварливой особы строгих нравов из новеллы Никколо Макиавелли (1469–1527) «Бельфегор», переложенной на французский язык Лафонтеном (onest`a по-итальянски — честность, благопристойность, целомудрие). (прим. коммент.).
Я уже говорил о бешеных нападках, среди которых Бальзак писал и романы. Ни одного писателя так не унижали и не оплевывали, как его. Прежде всего его испугались, потому что он был новатором. Затем, он держался особняком, не опирался на могущественное содружество литературного мира. Наконец, в «Утраченных иллюзиях» он так изобразил журналистов, что они никогда не могли ему этого простить. И вот он развивался под улюлюканье окружающих, без всякой настоящей поддержки. Когда читаешь критические статьи современников о его книгах, диву даешься, откуда берется столько глупости и недоброжелательности. Можно подумать, что критика — это разъяренная мегера, которая неистово набрасывается на всякое творчество. В день, когда поневоле пришлось его признать, — потому что не замечать его и дальше было уже невозможно, он был на голову выше всех, — ему предъявили глупейшее обвинение в безнравственности; это был последний плевок перепуганной критики. В «Переписке» мы находим следы долгого мученичества Бальзака. С давних пор он томится по славе. Он уже создал многие и шедевры, но продолжает чувствовать себя безвестным и говорит о себе, словно дебютант, неуверенный в своей руке. Излюбленное его слово — «может быть». Он отдает себе отчет в том, что, если он хочет попасть в ряд первоклассных писателей, ему надо много работать. И он долго ждет первого успеха. Все же он пишет матери из Экса 27 августа 1832 года (ему тогда уже стукнуло тридцать три): «Любезная моя маменька, мне приходится утешать тебя тем же, чем утешаюсь я сам: мечтами! Некий молодой человек, узнав, что я нахожусь на пороховом заводе, проделал четыре лье, чтобы увидеть меня, а господа из Конституционного клуба сказали мне, что, если я захочу быть депутатом, они меня выберут, невзирая на мои аристократические убеждения… Так ли это? Или меня надули? Не знаю, но это укрепляет мои надежды; теперь надо только сделать последнее усилие и не терять мужества». Бальзак редко приходит в уныние; но «Переписка» все же показывает, что у него бывали минуты подавленности. Правда, он тут же готов воспрянуть, — стоит только забрезжить самой маленькой надежде, как он уже предвидит полный успех. Мало-помалу он осознает свою силу, ему уже не надо мечтать о славе, он видит, как она разгорается вокруг него. И вот тут-то он и высказывает свое презрение к противникам. Он пишет, например, г-же Ганской: «Вы знаете, что я одинаково равнодушен к хуле и к похвале со стороны людей, кои не являются избранниками моего сердца, в особенности же к мнению журналистов и вообще тех, кого называют „публикой“…» (Париж, 20 июня 1838 г.).
Но самое выразительное письмо на эту тему он пишет г-же Ганской 5 февраля 1844 года. Тут он высказывается полностью. «Бога ради, не расстраивайтесь из-за журналов, было бы даже досадно, если бы дело обстояло иначе. Если человек составил себе имя и увенчан славой при жизни, во Франции он пропал. Оскорбления, клевета, непризнание у меня таланта — все это мне на руку. Когда-нибудь люди узнают, что если я и жил своим пером, то каждый сантим, попадавший ко мне в кошелек, был заработан тяжким и упорным трудом; что хула и похвала мне были безразличны; что я возводил свою постройку среди злобных воплей, под перекрестным огнем литературной критики, но строил уверенно, недрогнувшей рукой. Месть моя состояла в том, что я напечатал в „Деба“ „Мелких буржуа“, в том, что я вынудил своих врагов с пеной у рта говорить: „Мы уже думали, что он совсем выдохся, а он вдруг метнул в нас шедевром!“ Г-жа Рейбо сказала так, прочитав „Онорину“ и „Давида Сешара“… Словом, вот какую я веду игру: потомки наши скажут, что в первой половине XIX столетия четыре человека имели огромное влияние: Наполеон, Кювье, О’Коннел, — четвертым хочу быть я. Первый жил кровью Европы — он переливал ее в себя из армий; второй изучил земной шар; третий воплотился в народ; я же ношу в голове целое общество. Лучше жить так, чем каждый вечер объявлять: „Пики! Козыри! Черви!..“» В тот день, когда Бальзак написал эти слова, его осенило предчувствие высокого места, которое ему суждено было занять в нашей литературе. Действительно, он нес в голове целое общество и, кроме того, создал современный роман; он первый увидел в нашем обществе ту обусловленную временем красоту, которая и есть жизнь.
И послушайте, как радуется писатель, который наконец-то обрел ценителей. На родине его не понимают, успех пришел к нему сперва из-за границы. Он пишет сестре: «Вчера был я у барона Жерара, он представил мне три немецких семейства!.. Мне кажется, что я грежу: три семейства, — шутка ли?.. Одно из Вены, другое из Франкфурта, третье откуда-то из Пруссии. Они признались мне, что вот уже целый месяц упорно посещают Жерара в надежде увидеть меня, и сообщили, что моя известность начинается сразу же за границами Франции (милая моя неблагодарная родина!). „Не прекращайте своих трудов, — добавили они, — и скоро вы окажетесь во главе литературной Европы!“ Европы! Слышишь, сестрица, так они и сказали! Вот льстецы!.. Расскажи я это некоторым моим друзьям, они бы лопнули со смеху!.. Ну что ж, это были славные немцы; и я поверил, что они думают то, что говорят, и, по правде сказать, готов был слушать их до утра. Нам, художникам, так пристала похвала, что эти честные немцы вернули мне мужество; я ушел от Жерара, сияя, как медный таз…» (Париж, июнь 1833 г.). Можно ли отыскать эпизод прелестнее, чем эта история о трех иностранных семействах, которые принесли доброе слово великому писателю, затравленному у себя на родине? Бальзак старается сохранить шутливый тон. Но за насмешливыми на первый взгляд фразами чувствуется глубокое волнение. Он был тронут до слез. И кажется, что мы видим, как он уходит с легким сердцем, уже воображая себя главою литературной Европы, победно стуча каблуками по мостовой. В тот день ему еще предстояла нелегкая работа. Как же это грустно, что самым благородным сынам Франции, столь просвещенной страны, всегда суждено было получать свой первый венок из рук соседних народов!
Я стараюсь найти всего Бальзака в его переписке, позаимствовать у него же самого документы, показывающие его во весь рост; и моя задача не была бы выполнена до конца, если бы я не сказал нескольких слов о нем как о политическом деятеле, коим он хотел стать. Бальзак, по его же собственному признанию, держался аристократических убеждений. Хотя более чем странно видеть, как человек, чей талант был, по существу, демократическим, человек, написавший самое революционное произведение, какое только можно найти в литературе, — поддерживает абсолютную монархию. Надо изучить Бальзака под этим углом зрения, чтобы увидеть, какие сокрушительные удары наносил он старому зданию нашего общества, вероятно, думая, что он его укрепляет. Например, он всячески выпячивает свое уважение к монархическим идеям, но вопреки этому разве не нашел он истинных энтузиастов лишь среди представителей молодого поколения, влюбленных в свободу? Об этом можно написать любопытное исследование; и я поставил бы такой вопрос: как гений человека может идти против убеждений этого человека? Как бы то ни было, Бальзак долгое время мечтал стать политическим деятелем. В его письмах нередко встречаются следы этих честолюбивых стремлений. Он жаждал всяческой славы и благодаря могучему воображению уже видел себя на трибуне, укрощающим своих противников, видел себя великим министром великого короля. Эти мечты неотступно преследовали его, и одним из самых чувствительных ударов по его самолюбию было то, что никто не верил в его государственные способности.