Собрание сочинений. Том 13. Между двух революций
Шрифт:
В паспорте «иот» вместо «и» написали: «Bugajeff»; немецкое «иот» в начертаньи своем одинаково с «жи»; так я стал «Бугажевым» во Франции.
Не понимаю, как мог Жорес видеть «оратора» в том, кто в французских словах заплетался, как рыба в сетях: говорил я ужасно; позднее Матисс, вероятно иронии ради, хвалил мою речь; верно брал интонацией, паузами и бесстрашным подмахом руки на оратора, словом своим поднимавшего бури; со второго же завтрака славный «месье» меня схватывал, точно рыбешку крючком: «Э, комм'aн пансэ ву?» [122] Вылезал головой из-за носа соседки; я лез на Жореса, соседку давя; с «савэ ву» [123] откровенным – руками намахивал характеристики литературных течений в России; подчас философствовал, анализируя Генриха Риккерта [124] ,
122
Ну, а как полагаете вы?
123
Знаете ли.
124
Немецкий философ-неокантианец.
– «Что заставило вас полагать?»
Я – отчитывался.
Но вернусь к первой встрече: окончив последнее блюдо, очистивши яблочко, тыкнувши ножиком в ломтик, ко рту не поднес; отвалился и замер, сорвавши салфетку, – не глядя на нас, убегая глазами в окошко и щурясь: глаза занялись жидким светом, бросавшим лучи мимо нас; мне поздней объяснили, что он собирается с мыслями перед Палатой; мы все в пансиончике знали, когда выступает он там; к окончанию завтрака делался тихим тогда; и сидел, привалясь к спинке стула, – не видя, не слыша, не глядя; вставали, бросали поклон, уходили; а он все сидел, отвалясь, склонив голову, взгляд исподлобья бросая в оконные стекла.
Я помню, как, вспугнутым гиппопотамом вскочивши со стула с поклонцем всем корпусом, бросился к вешалке он перевальцем и сунул в пальто мятый пукиш газет, чтобы, вставши на цыпочки, тужиться в трудном усилии свое пальто отцепить и, сломавшись, разбросив короткие руки, на черном пальто распинаться с пыхтеньем:
он долго возился, стараясь пролезть в рукава; но до шеи не мог он пальто дотянуть; воротник, зацепясь за сюртук, подвернулся, а он уж мелькнул котелочком под окнами, цапаясь зонтиком.
С этой поры появленья Жореса, получасовые сиденья за завтраком с ним – мой просвет и уют в бесприютности; точно, нашедши меня, кто-то вымолвил:
– «Брат мой».
Повеяло: жаром.
Сердечно любили Жореса: хозяин, месье Мародон, сумасшедший с женою, соседка и я.
Дать отчет о беседах с Жоресом мне трудно; он мне неровня; он жил в мире огромном; я – в маленьком; он завивал из Палаты смерчи; я же был для него – «Бугажев», молодой человек; он ко мне относился с симпатией; но и симпатия эта меня обдавала как жаром; я счастлив, что в хоре хвалений великому деятелю социализма вплетен слабый голос мой, не потому что я видел «великого»; видел я «доброго»; как он умел приласкать без единого слова: ужимочкой, жестиком, тем, что нам, малым, он был – совершенно открыт; перед столькими был осторожен: до хитрости; слухи ходили, что сдержан; свидания с ним добивались неделями; пойманный, он становился «политиком»; взвешивал каждое слово, чему был свидетель не раз; и тогда лишь вполне оценил его ласку к «месье Бугажев, се жён ом» [125] , – в его шутках с «жён ом», в каламбурах о кошках и в покриках громких о том, что ломаю же, черт побери, я грамматику речи:
125
К господину Бугаеву, этому молодому человеку.
– «Сказать надо вот как, – он громко кричал на меня, – а не эдак вот: не по-французски выходит».
И тут же примеры грамматики: преподаватель, педант!
Что ко мне относился тепло он, я понял из ряда штрихов в обращеньи ко мне, всегда мягко-участливом; он ежедневно, вмешавшись в беседу мою с Мародоном, меня подвергал настоящим экзаменам, строго допытываясь, что читал я по логике и почему я, читая Когена, чтоб Канта усвоить, молчу о французах, меж тем как во Франции есть представители и кантианских течений; откинувшись, делаясь строгим, наморщивши лоб, барабанил по скатерти пальцами (так, вероятно, он в бытность профессором делал экзамен студентам); бывало, он, бросивши взгляд исподлобья, оглаживает свою карюю бороду, тащит к ответу меня:
– «А что можете
Я упомянул Ренувье, написавшего книгу о Канте, отметивши: мысль в ней путана; потом передал впечатленье свое от другого труда Ренувье [126] ; тут «месье» Жорес, мне улыбаясь, с довольным покряхтом бросает:
– «Ну да: это – так!»
И, схватяся за вилку, уходит в тарелку, с большим интересом обнюхивая вермишель; ел он неописуемо быстро; покончивши с порцией, корпус откинет; руками – на скатерть, и слушает, что говорят, в ожидании; раз он дал отеческий, строгий урок мне:
126
«Эскиз систематической классификации», два тома; книга не переведена на русский язык.
– «Ну, знаете, – строго он губы поджал, – вы левее меня».
Я – язык закусил; но, увидевши ласковый взгляд голубых его глаз, успокоился; взглядом – как гладил:
– «Сболтнули вы зря: ничего, – еще молоды».
Я извлекал из него интервью на все темы; был дипломатичен в ответах, когда вопрос ставился прямо; когда ж оставляли в покое его, он, как кот на бумажку, высовывал нос и себя обнаруживал; прямо спросить, – он подъежится; глазки, став малыми, – мимо: ответит уклончиво; мненье его искажали; поэтому, не обращаясь к нему, заводил разговоры с соседкой, конечно, на нужные темы, но с видом таким, будто дела мне нет до Жореса; он выставит ухо, но делает вид, что читает, хотя и пыхтит от желанья просунуть свой нос; не удержится, бросит газету, всем корпусом перевернется; и ноги расставит, пропятив живот:
– «Почему вы так думаете?»
Я того только жду; и, бросая соседку, – докладываю; а он – учит.
Так маленькой хитростью я из него извлекал что угодно.
И мне выяснялось его отношение к событиям русской действительности: революцию в данном этапе ее он считал неудавшейся, видя реакцию в том, что эсеры считали успехом; досадовал на непрактичность, отсутствие твердого плана борьбы; максимализм для него был развалом; сурово громил партизанов от экспроприации; в моем сочувствии к экспроприаторам видел незрелость и шаткость; но мне он прощал, потому что я не был политиком; иронизировал лишь: «Вы – левее меня»; в психологии мученичества он видел истерику слабости:
– «Выверните наизнанку его, – говорил он о бомбометателях, – и вы увидите: это – ягненок, одевшийся волком; такой маскарад ни к чему».
Он учуял азефовщину за бессильной истерикой прекраснодушия:
– «Нет, почему, – рубил скатерть ножом, – почему они просто ягнята какие-то?»
Так относился Жорес к большинству эмигрантов, с которыми виделся; виделся он ежедневно с писавшим в газете его Рубановичем.
– «Ваши кричат: революция-де торжествует в России; я – вижу разгром!»
Даже раз, обрывая меня, защищавшего крайности, в пику мне бросил с досадой:
– «Послушайте-ка: при подобном разгроме движения было бы шагом вперед, если б ваше правительство стало кадетским».
Беседы с Жоресом сказалися через три месяца: в ряде заметок в «Весах»; в фельетонах газетных я стал нападать на заскоки в политике, в литературе, в эстетике: «Нет, довольно с нас левых устремлений… Лучше социализм, лучше даже кадетство, чем мистический анархизм. Лучше индивидуализм, чем соборный эротизм» [127] (1907 г.); левое устремление мчит «Ивана Ивановича за пределы всяческого радикализма, проваливает за горизонт осязаемости»; «О, если бы вы разучили основательно хотя бы только Эрфуртскую программу» (1907 г.). В те дни еще люди, подобные Н. А. Бердяеву, громко гласили: они-де левей социалистов; отказываясь от марксизма, они будут строить из пылов своих «свое» царство свободы; о них я писал: «За горизонтом инфракрасные эстеты в союзе с инфракрасными общественниками… синтезируют Бакунина с Соловьевым. И пребывали бы за чертой досягаемости… Но они бросают камни… в сей бренный мир… Беда в том, что судьба их исчезать за горизонтом – только средство, чтобы появиться справа… Мы давно уже поняли, что «левое устремление», так, вообще… в лучшем случае – шарлатанство, а в худшем случае – провокация» (1907 г.).
127
Привожу цитаты из статьи «Люди с левым устремлением», напечатанной в 1907 г., если память не изменяет, в газете «Час» (закрытой Гершельманом) и перепечатанной в «Арабесках».