Собрание сочинений. Том 2. Иван Иванович
Шрифт:
Он подошел к окну, сделал ногтем глазок на застывшем стекле, подышал на него и посмотрел. Белые клубы дыма плыли над крышами поселка, шевелились, наполняя долину до краев, до черты близкого горизонта, где мутно светлело желтоватое небо — пробивавшиеся сквозь морозную мглу скудные краски заката. У крыльца слышался говор якутов, увязывавших на нартах дорожный багаж доктора. Иван Иванович покосился в ту сторону и увидел перепутанные оленьи рога, серые, точно высохший кустарник. Облако пара стояло и над животными.
— Да, мороз! К ночи еще нажмет. Уже сейчас под шестьдесят градусов!
Иван Иванович привязал к поясу ремешки от высоко натянутых унтов, сшитых из камасов — шнурок с оленьих ног, с короткой густой шерстью.
Унты и оленью доху, отороченную мехом росомахи, и беличью шапку-ушанку — все привезли якуты, чтобы доктору было тепло в дороге, и все ему пришлось впору: в песнях, сложенных про него в тайге, говорилось, что ростом он с добрую лиственницу.
— Заботятся! Да-да-да! — грустно пробасил Иван Иванович и снова припал к стеклу, заслышав женские голоса под окном на дорожке.
Елена Денисовна тащила кулек с замороженными пельменями, держа его перед собой обеими руками. Лицо ее выражало озабоченность. Следом шла Ольга, тоже с кульком, набитым какими-то свертками.
У Ивана Ивановича болезненно сжалось сердце, теперь, в последние минуты перед отъездом, он особенно любил жену, а она целый день хлопотала у Хижняков, собирая его в далекий путь. Ему не приходилось гадать, наблюдая, отчего она так суетилась — конечно, не хотела оставаться с ним наедине? Вдруг ей пришла мысль о мази при обмораживании, и она кинулась в аптеку, несмотря на увещания Елены Денисовны, припасшей на этот случай гусиного сала. Что угодно, только бы не остаться с ним дома!
— Рюкзак! Забыли рюкзак! — прозвенел у крыльца Хижняков грудной голос Варвары. — Я принесу сейчас!
Доктор снова вспомнил, как Варвара просила взять ее с собой, вспомнил ее неожиданное признание… Если бы это Ольга стремилась быть вместе с ним! А ведь совсем недавно так оно и было!..
Не постучав, в комнату вошли Логунов и Хижняк, затем Иван Нефедович, Валерьян Валентинович, Сергутов и остальные врачи. Квартира постепенно наполнялась людьми и морозным паром. Компанией ввалились женщины, явилась и Пава Романовна, весело сиявшая яркими глазками, всей хитрой, хищной, белозубой мордочкой.
На прощанье выпили по стопке вина; подождали, пока оделся Иван Иванович, посидели и с шумом высыпали на крыльцо.
«Ну вот, дождалась!» — с тоской подумал Иван Иванович, взглянув на Ольгу.
Варвара выступила вперед, но не смогла вымолвить ни слова, и Иван Иванович почувствовал жалость к ней. Хижняки стояли оба хмурые, а ведь он не насовсем уезжал!.. Пар качался над толпой, над оленями, уже выведенными на дорогу упряжка за упряжкой. Мощные, умело подобранные животные застыли, словно изваяния, но готовы сразу сорваться с места, чтобы умчаться в ночь и мороз. Медлить было нельзя.
— Ну, Оля, не поминай лихом! — с такой печалью сказал Иван Иванович, что Ольга дрогнула.
Он снял беличью перчатку, провел рукой по щеке жены, приподнял ее лицо и, почти не видя его от волнения, поцеловал, куда пришлось, потом повернулся к остальным:
— Счастливо оставаться!
Большой и статный в меховой, ладно сшитой одежде, доктор подошел к своей нарте, ловко уселся и махнул терпеливо ожидавшим якутам.
Колыхнулись в тумане оленьи рога, взвизгнули полозья… Разогнав оленей, якуты попадали животами на нарты, быстро справились, уселись и покатили по склону долины. Отворачиваясь от холодного ветра, ударившего навстречу, Иван Иванович еще раз увидел свой дом и людей, теснившихся у крыльца, — похоже было, что из дома только что вынесли покойника.
Серые сумерки. Белые облака пара несутся по занесенной снегом реке среди пустынных берегов, на которых чернеет дикий частокол голых лиственниц. В тишине далеко слышится сухое пощелкиванье оленьих ног. Похрустывает
Быстро мчатся упряжки по дороге, проложенной морозом. В каждой пара оленей, пристегнутых к нарте лямками широкого ремня; перетянет один — выгнутая дужка нартенного передка бьет под колени другого, поэтому стараются они бежать наравне. Едут два проводника, Никита Бурцев и Иван Иванович… Весь транспорт разбит на три отдельные связки. Медикаменты, марля, операционное белье, хирургический инструмент, электроприборы и сам доктор — на нартах Никиты Бурцева, ставшего теперь каюром. Мчатся олени. Крепко сидит, оседлав свои легкие санки, Иван Иванович. Снаружи ему тепло, на душе холодно и пусто: пропали желания, мысли, чувства. Нет ничего — сидит верхом на нарте полумертвый от горя человек.
А Никита впереди. Он закутал шарфом все лицо, только узкие глаза посверкивают, косясь по сторонам. Иногда он вскакивает и, чтобы размяться, бежит возле упряжки, придерживаясь за веревку-вожжу, привязанную к рогу правого ведущего оленя; разбежавшись, прыгает, как рысь, падая на нарту.
Заячьи следы в три листка протянулись между берегами. Фигой-кукишем скачет заяц: задние, длинные лапки выносятся дальше передних, они-то и толкают зайца на скачок. Тут же цепочка следов, нанизанных на мелкую бороздку, прочерченную пышным большим хвостом: лиса проходила по свежей пороше. Кружит она в застывшем лесу, то приткнется к мышиной норе, словно пылающая головня, то легким скоком, распушив шерсть, пустится за стаей куропаток, вырвавшихся из-под снега. Вот она, может быть, и чернобурая, кралась за тетеревом: ровные следы тянутся вдоль узорчатой сплошной стежки… Крохотные лапки белок тонко отпечатались на белизне. Мало нынче белки. Плохой был урожай орехов на кедровом стланике, и белка ушла к югу, в еловые леса. Соболь идет за поживой — белкой. Его след обличает мелкий шажок. Он охотится и за мышами, узкий, гибкий, с выгнутой спинкой, хищно скользит по таежному бурелому; мягкий как пух мех его переливается шелковым блеском от малейшего движения. Самый нежный, самый прочный, самый дорогой мех!
Никита Бурцев на своем еще коротком веку промыслил около двухсот соболей. Чаще всего они попадались в ловушки, расставленные им возле деревьев, перекинутых бурей через лесные ручьи.
У Никиты никогда не было ни коров, ни лошадей. Дед его вел нищенское хозяйство, отец батрачил у тойонов, потом занялся охотой. И Никите век ходить бы с ружьем по звериным тропам, если бы под его дремуче-черными вихрами не зашевелились беспокойные мысли, посеянные партийным агитатором из Верхоянска. В Верхоянской впадине, центре северной горной Якутии, морозы доходят до семидесяти градусов. Кажется, невозможно существовать при таком холоде, а парни, приехавшие оттуда в наслег, где жил Никита, были с горячей кровью, веселые, ловкие, и говорили они охотникам и скотоводам слова, прожигавшие их насквозь. Шалели люди от этих слов: задумывались молодые, старики, точно спирту глотнув, теряли степенность, смеялись, ругались, хватали друг друга за грудки. Тогда и основалась в родном наслеге Бурцева охотничья артель, вскоре по соседству вырос колхоз, потом открылись культ-база и школа-семилетка с интернатом для приезжих.
Семья Никиты вступила в артель, и он в тринадцать лет стал впервые посещать школу. Хотя вместе с ним за партами сидело много юнцов и девушек его возраста, но приходили в класс ребятишки вдвое меньше. Стыдно было бы, если бы они обгоняли старших. Никита старался учиться лучше всех. В свободное время охотился, но беспокойство его с годами росло: будто жил он одной половиной своего существа, а вторая мучила неизрасходованной силой.
— Надо парню жениться, — решили старики.
— Нет, надо поехать посмотреть Большую землю, — сказал комсомолец Никита. — Жениться успею. Надо посмотреть, какая за тайгой жизнь. Тайга не весь белый свет.