Собрание сочинений. Том 2
Шрифт:
— У меня есть еще одна просьба, — сказала Кармен, опустив голову, — очень большая просьба.
Сенатор опять отступил за книжные бастионы и, видимо, готовился отразить атаку.
Теперь он все понял. Его неизвестно каким образом ввели в заблуждение. Он дал аудиенцию племяннице одного из истцов, обратившихся в Конгресс. Коса нашла на камень. Мало ли что вздумает попросить у него эта женщина? Он был неумолим — тем более, что уже расположился в ее пользу, — и самым искренним образом. Он сердился на Кармен за то, что она ему понравилась. Под ледяной вежливостью его манер таилась пуританская черствость, порожденная суровым
— Вы знаете, что я испанка родом и что на моей новой родине «Бог и Свобода» было нашим девизом. О вас, сэр, великом освободителе, об апостоле свободы, друге униженных и угнетенных, я впервые услышала в детстве. Я читала о вас в истории этой великой страны, я учила наизусть ваши речи. Я жаждала услышать, как вы с трибуны говорите о заветах моих предков. Матерь божья! Что мне сказать? Услышать ваше блестящее выступление в… — как это называется… — в дебатах, — вот чего я так долго ждала. Ах, простите, я, верно, показалась вам глупой, невоспитанной, неразумным ребенком, да?
Речь ее становилась все более и более сбивчивой, и наконец она сказала неожиданно:
— Я вас оскорбила? Вы на меня сердитесь, как на дерзкого, непослушного ребенка? Да?
Сенатор, по-видимому, совсем растроганный и размякший за своими укреплениями, собрался с силами произнес сначала:
— О, нет! — потом: — Что вы? — и наконец: — Благодарю вас!
— Я здесь ненадолго. Я возвращаюсь в Калифорнию на днях, может быть, завтра. Неужели я никогда, никогда не услышу, как вы говорите с трибуны в Капитолии этой великой страны?
Сенатор поспешил сказать, что он опасается, то есть он убежден, что долг требует от него работы в комиссиях, а не речей и т. д.
— Ах, — сказала Кармен с грустью, — значит, правда то, что я слышала. Правда то, что мне говорили, будто бы вы покинули великую партию и ваш голос уже не раздается больше с трибуны?
— Если кто-нибудь говорил это вам, мисс де Гаро, — резким тоном ответил сенатор, — он говорил это по неразумению — вам дали неверные сведения. Могу ли я спросить, кто именно?
— Ах! — сказала Кармен. — Я, право, не знаю! Это носится в воздухе. Ведь у меня здесь нет знакомых. Может быть, меня и обманули. Но все так говорят. Я спрашиваю всех: когда же я его услышу? День за днем я хожу в Капитолий, смотрю на него, на великого освободителя, а там говорят о делах, да? О чьих-нибудь правах, о налогах, о пошлине, о почте, а о правах человека — никогда, никогда! Я спрашиваю: почему же это? А мне говорят с сожалением: он больше не выступает. Он — как это говорится? — «выдохся», так, кажется, «выдохся». Я не знаю, может быть, так говорится в Бостоне? Мне сказали — ах, я плохо говорю на вашем языке, — будто бы он «подвел» нашу партию, да, «подвел»… Ведь так говорят в Бостоне?
— Позвольте мне сказать, мисс де Гаро, — возразил сенатор, вставая в раздражении, — что вы не совсем удачно выбираете ваши знакомства, а также и ваши э… выражения. Выражения, упомянутые вами, мне кажется, не приняты в Бостоне, а скорее в Калифорнии.
Кармен де Гаро сокрушенно закуталась в шаль, из-под которой блестели только черные глаза.
— Никто не имеет права, — он снова сел и продолжал более мягким тоном, — судить по моему прошлому о том, что я собираюсь делать, или диктовать мне, каким образом я должен служить своим принципам или партии, которую представляю. Это мое право и мой долг. Тем не менее, если бы представился случай или возможность… ведь через день или два закрывается сессия…
— Да, — грустно прервала его Кармен. — Я понимаю, будет слушаться какое-нибудь дело, какая-нибудь заявка, ах! Матерь божья! Вы не будете говорить, и я…
— Когда вы думаете уехать, — спросил сенатор с торжественной учтивостью, — когда мы вас потеряем?
— Я остаюсь до конца… до конца сессии, — ответила Кармен. — А теперь мне пора. — Она встала, капризно кутая плечи в шаль, милым и лукавым движением, быть может, самым женственным из всех ее движений за этот вечер. И, быть может, самым искренним.
Сенатор любезно улыбнулся.
— Во всяком случае, вы не должны разочаровываться; однако сейчас гораздо позднее, чем вы думаете, позвольте отправить вас в моем экипаже, он у подъезда.
Он торжественно проводил ее до кареты. Когда карета тронулась, Кармен, зарывшись в большие подушки, засмеялась тихонько, быть может, немного истерически. Доехав до дому, она заметила, что плачет, и торопливо и сердито смахнула слезы перед дверями дома, где остановилась.
— Ну, как ваши дела? — спросил мистер Гарлоу, поверенный Тэтчера, галантно высаживая ее из кареты. — Я уже два часа дожидаюсь вас: ваша беседа затянулась, это добрый знак.
— Не спрашивайте меня сейчас, — сказала Кармен довольно сурово, — я совсем выбилась из сил.
Мистер Гарлоу поклонился.
— Надеюсь, завтра вам будет лучше — мы ждем нашего друга, мистера Тэтчера.
Смуглые щеки Кармен слегка порозовели.
— Он должен был бы приехать раньше. Где он? Что он делал?
— Он попал в снежные заносы в прериях. Теперь он спешит, насколько возможно, и все-таки может опоздать.
Кармен не ответила.
Адвокат медлил.
— Как вам понравился великий сенатор Новой Англии? — спросил он со свойственным его профессии легкомыслием.
Кармен устала, Кармен была измучена, Кармен упрекала самое себя, и ее нетрудно было рассердить. Поэтому она сказала ледяным тоном:
— Я нашла, что он настоящий джентльмен!
ГЛАВА XV
КАК ДЕЛО ПОЛОЖИЛИ ПОД СУКНО
Закрытие LXIX Конгресса ничем не отличалось от закрытия нескольких предшествующих Конгрессов. Оно сопровождалось все той же неделовой, ни к чему не ведущей спешкой, все тем же несправедливым и неудовлетворительным разрешением незаконченных, плохо продуманных дел, чего суверенный народ никогда не потерпел бы в своих частных делах. Требования мошенников спешно удовлетворялись; справедливые законные требования откладывались под сукно; неоплаченные долги оплачивались позорно скудными суммами, некоторые заключительные сцены были таковы, что только чувство американского юмора спасло их от совершенной гнусности. Актеры, то есть сами законодатели, знали об этом и смеялись; комментаторы, то есть печать, знали об этом и смеялись; зрители, то есть великий американский народ, знали об этом и смеялись. И никому ни на минуту не приходило в голову, что все это могло бы быть иначе.