Собрание сочинений. Том 5
Шрифт:
Какое богатство мыслей! Какая глубина премудрости! Какой вдохновенный язык! Так вещает всемирно-историческая точка зрения, когда задним числом выправит стенограммы своих речей.
Поляки стоят перед выбором: если они хотят разыграть «настоящую трагедию», тогда они должны покорно позволить растоптать себя железной пятой и катящимся колесом истории, сказав Николаю: «Государь, да будет воля твоя!» Или, если они желают бунтовать и, в свою очередь, делать попытки, не удастся ли им наступить «железной пятой истории» на шею своим угнетателям, тогда они никакой «настоящей трагедии» не разыгрывают, и г-н Вильгельм Йордан из Берлина уже не может больше интересоваться
В чем же заключалась неумолимая, железная необходимость, которая на время уничтожила Польшу? В разложении дворянской демократии, покоящейся на крепостном праве, т. е. в возникновении крупной аристократии внутри дворянства. Это было шагом вперед, поскольку являлось единственным выходом из отжившего свой век строя дворянской демократии. А каковы были последствия этого? Железная пята истории, т. е. три восточных самодержца, раздавила Польшу. Аристократия принуждена была заключить союз с заграницей, чтобы расправиться с дворянской демократией. Польская аристократия до недавнего времени, частью и по ныне, оставалась неизменной союзницей поработителей Польши.
А в чем заключается неумолимая, железная необходимость того, что Польша вновь станет свободной? В том, что господство аристократии в Польше, которое с 1815 г. не прекращалось, по крайней мере в Познани и в Галиции и отчасти даже в русской Польше, теперь так же изжило себя и подорвано, как демократия мелкого дворянства в 1772 году; в том, что
установление аграрной демократии для Польши стало вопросом жизни не только политическим, но и общественным; в том, что источник существования польского народа, земледелие, рухнет, если крепостной или «обязанный» [robotpflichtige] крестьянин не станет свободным землевладельцем; в том, наконец, что аграрная революция невозможна без одновременного завоевания самостоятельного национального существования, без обладания балтийским побережьем и устьями польских рек.
И это г-н Йордан из Берлина называет желанием остановить катящееся колесо истории, да еще повернуть его вспять!
Конечно, старая Польша дворянской демократии давно умерла и похоронена, и только г-н Йордан может приписать кому-либо намерение дать обратный ход «настоящей трагедии» этой Польши; но этот «герой» трагедии породил могучего сына, ближайшее знакомство с которым действительно может вызвать дрожь ужаса у иного спесивого берлинского литератора. И этот сын, который еще только готовится разыграть свою драму и наложить свою руку на «катящееся колесо истории», но которому победа обеспечена, — этот сын есть Польша крестьянской демократии.
Немного затасканной беллетристической пышности, немного аффектированного презрения к миру, — которое у Гегеля было смелостью, а у г-на Йордана становится дешевым, плоским дурачеством, — короче говоря, немного колокола и пушки, «дым и звук»[205], облеченные в фразы дурного стиля, и, вдобавок, невероятная путаница и невежество в том, что касается самых обыкновенных исторических отношений, — вот к чему сводится вся всемирно-историческая точка зрения!
Да здравствует всемирно-историческая точка зрения с ее понятым миром!
VI
Кёльн, 26 августа. Второй день битвы представляет еще более величественную картину, чем первый. Правда, нам не хватает г-на Вильгельма Йордана из Берлина, уста которого приковывают сердца всех слушателей; но будем скромны: такими как Радовиц, Вартенслебен, Керсти Родомонт-Лихновский[206]
Первым поднимается на трибуну г-н Радовиц. Лидер правых говорит кратко, определенно, рассчитанно. Декламации не больше, чем это нужно. Ложные предпосылки, но сжатые, быстро следующие одно за другим заключения из этих предпосылок. Игра на чувстве страха у правых. Хладнокровная уверенность в успехе, опирающаяся на трусость большинства. Глубокое презрение ко всему Собранию, и к правым и к левым. Таковы отличительные черты произнесенной г-н ом Радовицем краткой речи, и нам вполне понятен тот эффект, который должны были произвести эти немногие, холодные как лед и простые, без вычурностей, слова на Собрание, привыкшее выслушивать самые напыщенные и пустые риторические упражнения. Г-н Вильгельм Йордан из Берлина был бы счастлив, если бы он со всем своим «понятым» и непонятым миром образов произвел хотя бы десятую часть того впечатления, которое произвел г-н Радовиц своей краткой и, в сущности, также совершенно бессодержательной речью.
Г-н Радовиц не является «характером», не принадлежит к добропорядочным мужам твердых убеждений, но он представляет собой определенную, резко очерченную фигуру; достаточно познакомиться с одной только его речью, чтобы составить себе о нем полное представление.
Мы никогда не притязали на честь быть органом какой-нибудь парламентской левой. Напротив, при пестроте различных элементов, из которых образовалась демократическая партия в Германии, мы считали настоятельно необходимым никого не подвергать более строгому контролю, как именно демократов.
А при недостатке энергии, решительности, таланта и знаний, что, за немногими исключениями, мы наблюдаем
у руководителей всех партий, нас может только радовать, что в лице г-на Радовицамы находим, по крайней, мере, достойного противника.
После г-на Радовица выступает г-н Шузелька. Несмотря на все предшествующие уроки, снова чувствительная апелляция к сердцу. Бесконечно растянутая речь, изредка прерываемая историческими примерами и проблесками австрийского здравого смысла. В общем, речь утомительная.
Г-н Шузелька отправился в Вену, будучи избран также и туда в рейхстаг. Там он на своем месте. Если во Франкфурте он сидел на скамьях левой, то там он оказался в центре; если во Франкфурте он мог еще играть известную роль, то в Вене он при первом же выступлении потерпел фиаско. Такова судьба всех этих литераторствующих, философствующих и праздно-болтающих великих мужей, которые только использовали революцию с целью создать себе положение; поставьте их на мгновение на действительно революционную почву — и они тотчас же канут в небытие.
За ним следует ci-devant{127} граф фон Вартенслебен. Г-н Вартенслебен выступает как добродушный, преисполненный благожелательности простак, рассказывает анекдоты о своем походе в качестве солдата ландвера к польской границе в 1830 г., переходит на роль Санчо Пансы, обращаясь к полякам с поговоркой «лучше синицу в руки, чем журавля в небе», но при этом умудряется с самым невинным видом протащить коварное замечание:
«Почему ни разу не нашлось польских чиновников, которые согласились бы взять на себя реорганизацию в подлежащей отделению части Познани? Боюсь, что они боятся самих себя, они чувствуют, что еще не доросли до того, чтобы спокойно организовать население, и это они прикрывают тем доводом, будто любовь к своему отечеству — Польше — мешает им положить даже начало радостному возрождению!»