Собрание сочинений. Том 6. На Урале-реке : роман. По следам Ермака : очерк
Шрифт:
— Плохо устроили: выйти рабочему человеку некуда, — озабоченно отозвалась мать. — Да не пыли ты, паршивец, одежка и так грязнится!
Фрося шагала молча, быстро — опаздывать нельзя: все места бабы расхватают — и рассеянно посматривала по сторонам. У вокзала длинные ряды извозчичьих пролеток. Битюги, широкие, как паровозы, громко бухали по мостовой могучими ногами. Рысаки по сравнению с ними казались совсем поджарыми. В зеленой прохладе оживленная птичья щебетня — архиерейский сад. Фрося только собралась спросить у матери, почему дом архиерейский, если живет здесь епископ Мефодий, но вдруг его самого увидела за высокой
«Как он тогда в соборе насчет большевиков-то!»
А тут Пашка будто нарочно замешкался — уронил корзину с тряпьем.
— Куда так спешите, люди добрые? — раздался ласковый голос, совсем не тот, что гремел с амвона в церкви.
— На поденную, на хусаиновскую шерстомойку, ответила мать, низко кланяясь.
Поклонилась и Фрося, не поднимая глаз.
— Ваши детушки?
— Мои, мои, ваше преосвященство, — поклонилась еще ниже совсем нельстивая Наследиха.
Пашка, сопя, затискивал мятые юбки и кофты и свои рваные порточки обратно в корзину, на попа даже не взглянул. Рабочие говорят, что попы — главная опора царского трона. Не зря, следуя примеру старших братьев, Пашка зашвырнул свой крестик, а из гайтана сделал прочный кукан для рыбы. Станет он кланяться долгогривому! Но Мефодий и не смотрел на него, только на Фросю, пожмуриваясь из-за чугунной решетки.
— Мне доложили, что голос у вашей дочки хороший. Как зовут-то?
— Ефросиньей кличем. А голосу мы от нее особого не слыхивали. Некогда нам распевать.
— Испытать надобно. Пусть придет завтра к соборному регенту! — сказал уже тоном приказа. — И мальчонку можно служкой определить. Личиком он благообразный, обмыть только его. Я скажу ктитору…
Пашка набычился, бросил дерзко:
— Не пойду я служить в церкву. Расстреляйте — не пойду.
Наследиха сконфузилась: каково слушать этакое верующей матери!
— Глуп он еще, ваше преосвященство, какой из него служка! Двенадцать годков, умок совсем детский. Он и кадилу так же растрясет, как наши ремки. На воробьев, поди-ка, позарился, непутевый!
— Ну бог с ним. А дочку Ефросиньюшку к регенту пошли. Кто знает, может, судьба ей…
— Я тоже не пойду. — Губы у Фроси дрожали; больно споткнулась босыми ногами, торопясь уйти подальше от епископа. — Боюсь я их. И этого, и того, что в соборе к нам подходил.
— Выдумывай-ка! Духовные лица — пастыри, богом к нам приставлены. Ты бойся казаков да всяких лоботрясов молодых, особливо приказчиков. А про божья служителя плохо думать — грех большой.
— Все они жеребцы долгогривые! — небрежно бросил Пашка.
— Цыц! — Наследиха на ходу отвесила сынишке подзатыльник, еле на ногах удержался, оглянулась испуганно.
— Ну и что? — Пашка стоически вынес колотушку. — Чего ты мне этим доказала?
— Я тебе, паршивцу, вицей докажу, а руки об тебя обламывать зря не стану.
Мимо бывших Водяных
— Ведь уж большой, пора бы за ум взяться, — выговаривала ему мать.
— Ты сама сказала епископу: мал еще да глуп. Грех обманывать «батюшек». — В голосе мальчишки явная издевка, но Наследиха только плюнула в сердцах.
А Фрося остановилась, достала из подвернутого фартука туфли-баретки, надела их, обтерев ладонью узкие ступни ног. Зазорным считалось (особенно в станицах) ходить при посторонних босиком. Но что поделаешь, недаром говорил дед Арефий: «Нужда свой закон пишет: по нужде и пеши пойдешь, коли ехать не на чем». Так и Фрося: обмирала другой раз от стыда, когда глазели кавалеры, а ходила босая, если обувка развалилась.
— Колко шагать! — пояснила она матери, тоже топавшей босиком натруженными ногами. — Я уж ушиблась, а на мосту кабы занозу еще не загнать.
Проезжали казаки — верхом и в повозках, скакали навстречу и в обгон армейские, должно быть, в лагеря Оренбургского гарнизона, за которыми по этой же дороге находится белостенный кремль Менового двора. Дальше, прямо на юг, идет дорога рядом с рельсовыми путями к старинным соляным копям — Илецкой Защите, к передовым линейным станицам по Илеку. К Нестору ведет эта дорога, прокаленная знойным солнцем. От Илецкой Защиты чугунка уходит к Ташкенту, и по обе стороны ее стелются там бескрайние киргизские степи. Так говорили бывалые люди. А Фрося из Оренбурга никуда не выезжала, хотя и витают теперь ее думки далеко от Нахаловки.
— Вот бы окурнуться! — мечтательно сказал Пашка, задерживаясь у низеньких перил деревянного моста, откуда виднелись величавые арки железнодорожного, по которому как раз шел поезд, развертывая клубящееся черное полотнище дыма.
— Я тебе окурнусь! — пригрозила мать. — Опоздаем, и работы не дадут. Обратно пойдем — искупаемся. — И она первая круто свернула за мостом вправо.
Среди кустарников по травяным кочкам, под высокими тополями, осокорями, корявыми талами и дубами по черной земле проторены тропки-стежки. И ухабистые дороги сворачивали с тракта туда же — к берегу Урала, сверкающего синевой меж стволов деревьев. Утреннее солнце скользило по реке косо падавшими лучами, и вода будто ежилась, смешливо блестя светлыми чешуйками.
Разноголосый шум стоял над двумя рядами бесконечно длинных мостков, устроенных прямо в воде вдоль левого берега. По мокрым доскам уже шлепали босоногие женщины в самых что ни на есть затрапезных платьях. Ломовики, громыхая по корневищам прибрежных деревьев и по камням, подвозили на грузовых телегах целые горы грязной шерсти и сваливали ее на берегу, напротив бочек, стоявших на помостах.
Пашка, гологрудый и длинноногий, высоко закатав штанины портков, не оглядываясь на мать и сестру, затерявшихся в пестроте женских измятых лохмотьев, мчался вверх по берегу к этим бочкам, куда бежали такие же сорванцы. Еще кипя не растраченной с утра энергией, они выбирали путь с препятствиями, перескакивая через жерди, положенные для сушки вымытой шерсти.