Сочинение Набокова
Шрифт:
Как-то раз мой приезд к ней в гости совпал с расписанием этих «эпизодов», и она, слегка смешавшись, попросила меня извинить ее двадцатиминутное отсутствие, потому что ей хотелось не пропустить важного поворота сюжетной дорожки. Меня это, конечно, никак не могло смутить, напротив, я был тронут этим свидетельством доверия, видя, что она уже не полагала нужным скрывать маленькую слабость. Пока она смотрела, я подошел к окну.
Большое итальянское окно ее гостиной выходило на палисадник, обсаженный ровными, гладкими деревьями с подстриженными верхами, несколько отгораживавшими дом от улицы, и всякий раз что я доплетался к ней от вокзала, выбравшись наконец из сети поперечных переулков, таща наизволок позади себя одно-осную багажную тележку с большим портпледом, я неизменно видел ее еще издали: она обыкновенно садилась у этого окна и ждала моего преждеуговоренного появления. Трогательный этот обычай был грубо отменен в 1989 году, когда вдоль рю де Шармий возвели безобразную двухэтажную
Мы с женой любили ее сердечно и оттого легко и скоро узнавали в ней и о ней очень многое в короткое, если сложить все наши встречи за двадцать лет, время. Эта задушевная близость только однажды была испытана, когда я, не сдержавшись, бездумно и неловко написал ей, что один из ее советских друзей (из них несколько пользовались без дальних церемоний ее всегдашней готовностью пособить, принять у себя дома или исполнить хлопотливое поручение) был, по-видимому, более темного красного оттенка, чем она могла предполагать, и не заслуживал полного доверия. Ее изостренное чувство верности другу было этим сильно задето, и она ответила в строгом тоне едва сдержанного негодования, мимоходом прихлопнув грубую мою ошибку в истолковании одной загадки в «Истинной жизни Севастьяна Найта», которую я допустил в том же несчастливом письме, и тут же указав верное решение, в то время никому еще не известное (во всяком случае, в печати). Я тотчас увидел, что причинил ей боль своим непрошенным покушением «открыть ей глаза» (она вероятно и сама видела больше, чем я наивно воображал, но эти люди, радушно принимавшие ее у себя, были ей милы), и просил простить мою глупость, и она с явным облегчением разгладила чело и предлагала забыть все это, и мы действительно никогда не вспоминали этого случая. Но не впервой я соединил его неожиданную остроту с каким-то отзвуком разговоров на сходные темы, ведшихся у нее в былое время с братом и belle-soeur, после того как она стала едва ли не всякий год ездить в гости в город, где родилась.
Она поначалу усвоила себе обнадеживающий взгляд на бурные события в СССР, но не могла скрыть сомнений и противоречивых чувств. Когда она не видела необходимости держать оборону против вероятного нападения на этот взгляд, она, бывало, замечала не без горечи, но без сарказма и часто с не совсем искренним удивлением какой-нибудь вопиющий случай надругательства над родным ее языком в употреблении одной из знакомых ей советских дам, или злонравного суждения, или диковатой манеры поведения, никак не совместимых с ее старым понятием порядочности, или так называемой интеллигентности, и это не могло не внушать ей тревоги в смысле видов на будущее той России, которая, как ей казалось, в каких-то неясных очертаниях продолжала существовать несмотря ни на что. Иные из поручений, которые ей время от времени давали ее советские знакомые — получить, переслать, провезти, передать, пригласить, поселить, проводить, прицениться, и даже продать, — оказывались до того неудобоисполнимы, что, хотя ее самотверженная верность дружбе всегда превозмогала неудобство громоздкой просьбы, она порой пожимала плечами в недоумении, и однажды, когда дело требовало особенно больших усилий (ей было уже далеко за восемьдесят) и больших расходов (она жила на весьма скромные средства и долгое время ради денег печатала больными пальцами переводы каких-то рекламных брошюр о советских тракторах) в моем присутствии высказала это недоумение вслух — почти что посетовала.
2.
Мы оба разбирались в тонкостях словесного чародейства ее брата, и оттого, играя в скрабль, мы скоро стали полу-серьезно присматриваться к соположению и скоплению некоторых букв, которые мы по очереди доставали из шерстяного мешочка в желтую и малиновую нитку и разставляли на подставочке с желобом для деревянных литер. Из этих букв на доске складывались иногда разные интересные слова и даже целые тематические поля. Но меж нами не принято было указывать друг другу на эти осмысленные цепи слов, из опасения неловкости. Особенно она остерегалась всякой чрезмерности в метафизической области и предпочитала недоговоренность или еще того лучше полное умолчание. «О таких вещах не говорят», было ее правило.
Ей случалось порой сносить из одной деликатности проявления вообще чуждого ей сентиментального спиритизма и эмоциональной несдержанности со стороны иных пылких почитательниц сочинителя «Других берегов», приезжавших из тридесятого государства и возимых ею на кладбище в Кларан. Она была твердого убеждения, которого держалось и большинство других русских людей ее воспитания, теперь уж вымерших, что задушевные движения, в особенности глубокие религиозные, должны безвыносно содержаться в глубине души, отчасти оттого что du myst'erieux au ridicule il n'y a qu'un pas (или, как ее брат любил говорить, между космическим и комическим разница в один свистящий звук), a ridicule в ее кругу было принято сторониться гораздо больше, чем возможности прослыть сухим, скрытным, или даже неглубоким человеком.
Однажды, в половине марта 1989 года, во время игры перед ней на подставке оказалось сразу три буквы «В» (из семи вообще букв, положенных игроку), что конечно не могло ее радовать, так как это очень ограничивает даже самые изобретательные возможности. Не успела она избавиться от двух литер, пожалев в шутку, что имена собственные не допускаются, не то Вевэ [7] пришелся бы кстати, как выудила из мешка четвертую «В». Не помню теперь, кому досталась пятая и последняя «вди», но около этого времени она задумалась как-то особенно, и так как эта странность сделалась теперь слишком уже явной, чтобы оставить ее совсем без внимания, она подняла глаза от доски и заметила строгим, низким и решительным голосом: «Как хотите, но это не может быть случайность».
7
Городишко рядом с Монтре, где есть русская церковь св. великомученицы Варвары. Над этим храмом, на горе, находится швейцарское похоронное заведение, где было кремировано тело ее брата.
Игрок она была сильный и очень серьезный, практического, а не романтического рода; конечно, она, как и всякий, любила длинные и редкие слова и плодовитые скрещения и пересечения, но шла без малейшего колебания или сожаления на уродливейшую форму, допустимую только теоретически, если этот ход позволял ей получить максимальное число пунктов, или предупредить выгодный ход соперника, или просто избавиться от ненужных или нежелательных букв. Кстати сказать, она вела скрупулезный учет литерам большого достоинства, т. е. более редким, тяготеющим к концу русской азбуки, с тем чтобы после партии можно было видеть, умение или везение решило дело.
В первые годы я бывало опротестовывал особенно невозможные, на мой взгляд, случаи, какое-нибудь в высшей степени сомнительное склонение, — например, «агами» (творительный множественного турецкого городового), но она почти никогда не уступала слова, которым давно и испытанно пользовалась в игре, и хладнокровно раскрывала жалкий по бедности и невежеству советский лексикон «Ожегова» и показывала мне нужное место, и я в очередной раз отвергал этого никчемного арбитра и апеллировал к Далю — как я делал и два, и три, и четыре года перед тем, и мы разыгрывали тот же самый диалог, обоим памятный, хотя доводы и контр-доводы с годами уплотнились и потеряли остроту, и теперь служили только стенографическим так сказать напоминанием друг другу о том, что время от встречи до встречи не летит, а скачет, а что взгляды наши не скачут никуда, но стоят на месте недвижно, и так оно и должно быть, и это отчего-то хорошо и еще больше располагает нас друг к другу. И мне при этом опять приходило в голову, что в ее словах и тоне можно различить дальние отзвуки ее бесед с братом и его женой о предметах, имевших отношение и к Ожегову, и к молочным рекам и кисельным, девственным, и другим брегам, и что она теперь на воду дует, словно бы возобновляя горячий разговор, неоконченный когда-то на противуположном берегу Женевского озера.
3.
Когда делаешь последний смотр длинной череде встреч, разговоров, и разставаний, из которых состоит долгая дружба, то нередко бывает, что самые ранние впечатления оказываются на поверку самыми сильными и богатыми. В самый первый мой приезд к ней в августе 1981 года она поместила меня в своей гостиной, служившей и гостевой спальней: в алькове там стояла железная кровать, над которой висел на стене стеклянный ящик с засушенными враспялку бабочками, пойманными не братом, как легко можно было подумать, но ее покойным мужем, белым офицером, с армией Врангеля ушедшим от большевиков в Константинополь и оттуда в Галлиполи.
Тогда она еще выбиралась иногда в город, и мы взяли таксомотор (американский широкоплечий шевролет «Импала», который казался бегемотом среди сравнительно утлых европейских автомобилей) и поехали в гостиный двор, потом в Никольский собор, где она была прихожанкой (Русской Зарубежной Церкви), а потом в загородное имение ее сына. За один день я узнал и понял очень многое, и не только оттого что я сам многое мог наблюдать, но и оттого, что она была в тот день и следующие словоохотлива и откровенна как после никогда, может быть, не бывала. Казалось, что доверив однажды и поместив в моей памяти множество дорогих ей вещей, она впоследствии уже упоминала их мимоходом или намеком, или вовсе не упоминала, просто полагая, что они в надежной сохранности, в чем незачем и неловко было удостоверяться наново. Правда и то, что оба мы все-таки менялись с годами, и трудно бывает возобновлять личные отношения на точно том же уровне близости, который был раз достигнут, а потом пошли год и два нерегулярной переписки и телефонов.