Сочинения в 2 т. Том 1
Шрифт:
В минувшие дни, бродя по Москве, мы однажды сидели на этой самой скамье. Но с того недавнего времени мир неуловимо переменился, словно бы стал торжественней и строже, а к его бесконечному, разнообразно повторенному спектру прибавилась еще одна линия — волшебная.
Жизнь оставалась строгой, требовательной и как будто равнодушной к отдельной судьбе, но мы с приятелем отныне знали, что она и добра и что радость на длинной лестнице дней — неслучайная находка.
Старшина артели аккуратно расплатился с нами за выгрузку чугунных труб, и, наверное, потому что сам вел дела, без подрядчика, нам достался небывалый куш — по три целковых за ту неистовую ночную смену.
Так получилось, что не в трудную пору экзаменов, а когда все отгорело и отшумело, нежданно-негаданно и наше молодое счастье улыбнулось нам. Тогда мы принялись открывать двери. Сначала нам открылась дверь гостиницы на Рождественке. Здесь даже сказали: «Милости просим!» Не важно, что номер оказался маленьким и темным, — то был трамплин. Отныне мы не смели напрасно терять и часа времени: еще оставалось не открыто столько дверей! Но они открывались нашему желанию, — двери музеев, читален, выставок, театров, удивительных книгохранилищ, старинных и примечательных усадеб, торжественных храмов, сумрачных монастырей и притихших дворцов, исполненных зловещего великолепия. Они нам открывались!
В один из тех памятных вечеров мы вспомнили и низенькую дощатую дверь, что вела в каморку Павла Семеныча. Мы принесли ему скромный подарок — вязку сушек, сахар и чай, но дедушку на дежурстве не застали. Знакомый коридор был непривычно безлюден: здесь уже отгорели страсти, и наши — тоже, и казалась грустной тишина.
Старый швейцар, мы знали, жил в этом же дворе: высоко, на пятом этаже, под самой крышей тускло светилось его окошко.
Лестница была крутая, и мы поднимались медленно, преодолевая сомнения в уместности такого непрошеного визита. Но эти сомнения почти тотчас забылись, едва Павел Семеныч открыл нам дверь. Как он обрадовался, плюшевый дедушка, незваным гостям, как зачастил в мягких войлочных туфлях по своему холостяцкому жилищу! Нам, конечно, не следовало так поступать; хотя бы предупредили, а то исчезли на две недели — и ни слуху ни духу.
И снова запел свою веселую песенку добродушный пузатенький самовар, а дедушка вел разговор неторопливый и значительный. Как и всегда, его окружали, будто присутствуя здесь, известные литераторы, педагоги, архитекторы, медики, а уж академики — непременно, и он запросто обращался с ними, журил, ободрял, похлопывал по плечу.
Неожиданно он спросил:
— Как же вы теперь-то, голуби? Поуспокоились?
— Пережили и поуспокоились, — сказал после неловкого молчания Филиппыч. — Мы не в обиде: Москва, спасибо ей, щедра — другой и за всю жизнь того не увидит, что мы за две недели повидали. А нынче забота у нас дорожная: где-нибудь в Приморье рыбачить будем, или, может, лес рубить, или золотые россыпи разыскивать.
Дедушка усмехнулся:
— Далековато.
— А далековато, чтобы увидеть побольше.
Старик удивленно покачал головой:
— «Золотые россыпи»!.. И где научился намеками разговаривать? Вам предстоит, мальчики, на этих россыпях сызнова жизнь начинать — строгую, серьезную. Тут, может,
Он вдруг засуетился и поспешно встал, почти оттолкнув стакан; чайная ложечка пронзительно задребезжала.
— Мальчики… Может, вы и не знаете до сей поры? Вас-то ведь приняли! Помудрили и приняли на рабфак-то! Пятеро вас вроде бы в кандидатах были, и все пятеро теперь зачислены.
Мы тоже встали из-за стола. Чайная ложечка затихла. Самовар увлеченно посвистывал, и в тишине был слышен только его веселый голосок.
— Это она, — взволнованно прошептал Филиппыч, — Да, только она!..
Дедушка ступил к окну, поднял руку и отодвинул штору. Он отодвинул ее рывком — и словно бы вытряхнул на стекло, волшебник, золотистую россыпь огней. Им не было числа, они текли и дробились, тлели, вспыхивали и яростно разгорались — беспокойные, жаркие огни Москвы.
Тепло твоей руки
Впервые я встретил Максима Рыльского в Донбассе, в городе, что возник меж оврагов и шахт, на отвалах мергеля и штыба и в ту пору еще не успел убрать последние лачуги старой Юзовки.
Нас познакомил… Александр Блок. Читатель, конечно, догадается: мало ли однофамильцев! Но речь идет о поэте Александре Блоке. Да, нас познакомил Блок, его стихи, которые мы читали друг другу на заводском виадуке, еще не успев обменяться рукопожатием.
Через годы и десятилетия, вспоминая ту давнюю пору, Максим Фадеевич весело щурил глаза:
— А ведь к нашему знакомству был причастен Александр Александрович! Надеюсь, вы не забыли?.. Александр Блок.
Нет, я не забыл, и действительно мог этому верить потому, что тогда, осенью 1935 года, мы, литераторы шахтерского края, пережили такие волнующие, такие волшебные дни… Той осенью в Донбасс прибыла большая группа писателей Москвы, Ленинграда, Киева, Харькова. Запросто, без предварительных оповещений и громких афиш, они вошли в рабочий клуб, в просторный и яркий зал, где металлурги и шахтеры, педагоги и газетчики, студенты, рабочие-литкружковцы, молодые поэты и прозаики Донбасса заняли все, до единого, места, а многие стояли в проходах, у стен и у дверей.
Я хорошо знал этот клуб, эту сцену, на которой, что ни вечер, чинно восседал президиум, а докладчики сыпали цифрами угледобычи, поставок крепежного леса, откачки воды из шахт, снабжения обувью и спецодеждой… Это были привычные, большие и малые житейские дела, и собрания проходили то шумно, то скучно, то яростно. Круг вопросов был здесь заранее и надолго определен примелькавшимся понятием «специфика угледобычи».
А сегодня с этой сцены такой же, рабочего облика оратор говорил о стихах, о лирике, о пленительной силе взволнованного слова.
Нет, «специфика» из этого зала не ушла, она и не могла отсюда исчезнуть, но в тот вечер забои, штреки, бремсберги, квершлаги шахт, всю подземную ниву шахтерского труда вдруг осветило изнутри взволнованное слово песни.
Донбассовская песня-частушка слагалась в нарядных шахт, на эстакадах, на откатке, где пели о жизни своей, о радости, кручине и мечте звонкоголосые девчата-откатчицы, и была она, песня, то доброй советчицей, то веселой насмешницей, то ласковой надеждой.
О силе народной песни говорил Максим Рыльский, и, удивительное дело, те самые строки песен, которые я слышал в Донбассе не раз, теперь, когда он медленно, четко и звучно цитировал их, словно бы играли новыми, неприметными ранее гранями, раскрывались неожиданной глубиной мысли, тревожили потаенными струнами чувства.