Сочинения в 2 т. Том 1
Шрифт:
Мне показалось, Микитенко обидел этот вопрос: чуточку темнея лицом, он сказал:
— Мы ведем великую борьбу за торжество нового строя. И меня мало интересуют душевные «извивы» и прочие «тонкости» врага.
— Как? — громко удивился Герасименко. — А если «душевные извивы»— это маскировка врага? Но пусть и не маскировка: все же главные события происходят в психологии героев!
Микитенко не успел ответить: широко шагая через зал и жестикулируя, к нам приближался коренастый, очень широкоплечий, в помятом костюме, но с
— Скажите, Максим Фадеевич, — спросил он, заботливо поправляя Рыльскому галстук, — ведь правда нее, я нашел неплохое сравнение. С чем можно сравнить корабельный якорь? Я говорю: с рыжей гориллой, которая вцепилась в борт корабля.
Рыльский еле приметно улыбнулся глазами.
— А если это ледокол где-нибудь в Заполярье?
— Нет, речь идет о Юге.
— Тогда хорошо…
— Я знал, что вы поймете, — сказал Олеша. — Образ должен быть смелым и неожиданным: только в таком качестве он будит мысль.
Юрий Карлович тут же вмешался в дискуссию о «Диктатуре», а Рыльский мягко отвлек меня в сторону и спросил:
— Что, молодые прозаики Донбасса… любят поэзию?
— Да. Мы зачастую собираемся на квартире у Юрия Черкасского, у Костя Герасименко, у Павла Беспощадного и читаем стихи.
— Новые стихи своих товарищёй?
— Это обязательно: читаем и спорны. Но не только «своих»: читаем, конечно, и классиков, и переводы.
— Например?
— Недавно читали и перечитывали Артура Рембо, много в нем страсти и силы.
— Да, — согласился Рыльский. — Я только сказал бы: гневной силы. Его стихотворный памфлет «Париж заселяется вновь» будто начертан раскаленным железом.
Мы остановились у вешалки, и, подавая номерок, Максим Фадеевич не заметил, что цитатой из Рембо припугнул старика-швейцара.
Подлецы! Наводняйте вокзалы собой, Солнце выдохом легких спалило бульвары…Он тут же перешел на прозу:
— Извините, дедушка, речь идет о французской буржуазии; нет, не беспокойтесь, это стихи не про вас.
…Мы вышли из клуба в звездную ночь, какие нередко выдаются глубокой осенью в Донбассе. Над городом ровно светились огни, вдали чернел силуэт виадука, стройно поднималась в небо могучая колоннада заводских труб и очень близко, прямо над крышами квартала, высилась задымленная громада террикона — вековечный памятник труду.
Он был контрастен и романтичен, этот бессонный город, в котором ритм жизни отсчитывали удары мощных молотов, ощутимо сотрясавших землю, сигналы шахт, гудки паровозов, рокот прокатных станов, звоны котельных цехов.
В тот час в мартеновском давали плавку, и ночь шарахалась от вихрей света, и небо, и дальняя туча, и даже черта горизонта — все полыхало огнем.
Постепенно мы дошли до виадука и поднялись по его крутым ступеням. Железнодорожные рельсы
— Вы знаете Блока? — негромко спросил Рыльский. — Сейчас нужны его торжественные стихи…
Я понял, что речь идет не о теме, но об интонации — глубоко торжественной и лиричной. И я стал читать Блока то, что помнил из него и, казалось мне, понимал.
Рыльский слушал, опираясь о железные перила виадука, наклонив голову. Потом он «перехватил» строку и продолжил стихотворение. Так, не уславливаясь, я начинал стихотворение, а он продолжал, и этот неурочный «час поэзии» длился. Наверное, добрых три часа, и случайные ночные прохожие поглядывали на нас с удивлением.
Увлекаясь, Максим Фадеевич читал все громче!
Нет, не вьются там по ветру чубы, Не пестреют в степях бунчуки… То чернеют фабричные трубы, То заводские стонут гудки.В течение каких-то мгновений мне тоже верилось, будто за перилами в смутных сполохах ночи затаилась огромная аудитория и каждое слово с этой железной трибуны ловят сотни людей:
Путь степной — без конца, без исхода, Степь, да ветер, да ветер, — и вдруг Многоярусный корпус завода, Города из рабочих лачуг…Он замолк и некоторое время стоял, опустив голову, подставляя ветру разгоряченное лицо. Потом вдруг встрепенулся:
— А ведь скоро рабочая смена. Право, это всегда интересно, а чем именно, ей-богу, не могу сказать. Вот что, давайте-ка спустимся к проходной завода?
Мы спустились с виадука, миновали изогнутую улочку, подошли к проходной. Сидя на ее ступеньке, сторож, коренастый, хмурый усач, старательно раскуривал трубку. Мы поздоровались, а он только кивнул и снова занялся своей трубкой, прикрыв ее ладонями.
Что привлекло здесь Рыльского? Я не сразу понял. Он взял меня об руку и отвел в сторонку.
— Смотрите.
В двух шагах от проходной белели свежие астры. Да, кто-то посадил здесь цветы. Странно, что я не тотчас их заметил. Куда ни глянь — железный лом, щебень, просыпанный уголь, а на маленькой клумбе, с черной и рыхлей, старательно просеянной землей, десяток белоснежных астр, чистых и радостных.
— Кто это придумал? — спросил я у сторожа, указав глазами на цветы.
Он передернул плечами.