Софья Алексеевна
Шрифт:
— Да я ничего. Да я так, Марфушка. Больно перепужалася, когда стрелец тот черный от Циклера прибежал.
— Здесь он еще?
— Куда ж ему деться? В чуланчике сидит, отдышивается.
— Зови его сюда, а Фекле отай вели одежонки какой попроще крестьянской приготовить. Не в стрелецком же кафтане ему отсюда выходить. Да не мешкайся ты, Федосьюшка. Время дорого.
— Здравствуй, государыня-царевна, матушка. Прости, Христа ради, что с плохими вестями, да полковник велел всенепременно тебя упредить. Может, удастся еще тебе беды-то избежать. За тебя, да особливо за
— Говори, говори, добрый человек, а мои люди пока подумают, как тебе самому-то спастись. Бог милостив, обойдется.
— Всему виной, царевна Марфа Алексеевна, стрельца два — Елизарьев да Силин. Очень на них полковник Циклер полагался, а они поразочли, что выгоднее будет к Петру Алексеевичу с доносом бежать. И побежали. Договор-то какой был? Иван Елисеевич, окольничий Соковнин да Федор Пушкин с сыном порешили дом, где Петр Алексеевич будет, поджечь, а там, в огне и дыму-то, сама понимаешь…
— Понимаю…
— Дом определили, договорились обо всем, а тут на последнюю сходку сам Петр Алексеевич, упрежденный стрельцами, и явился. Всех заарестовал, суд назначил из бояр, окольничих и палатных людей. А пока суд да дело, велел всех пытать самыми немыслимыми пытками, чтоб замысел их, как сам сказал, до конца выяснить. При таких-то пытках, государыня-царевна, сама знаешь, человек что хошь скажет, каждые слова повторит, любого, кого прикажут, приплетет. Не знаю, как Пушкин с Соковниным, а Иван Елисеевич слабоват, совсем слабоват.
— Им для себя же выгоднее молчать.
— Эх, государыня-царевна, шкура человеческая, коль ее бить начать, одну выгоду понимает — живой остаться.
4 марта (1697), на день памяти преподобных Герасима, иже на Иордане, Герасима Вологодского, Иоасафа Снетогорского, Псковского, и благоверного князя Даниила Московского, заговорщики Иван Циклер, Алексей Соковнин, Федор Пушкин и вырытый из могилы труп Ивана Милославского были обезглавлены, а головы их на железных рожках выставлены на Красной площади.
9 марта (1697), на день Сорока мучеников, в Севастийском озере мучившихся, из Москвы выехало Великое посольство в пятидесяти каретах, запряженных каждая шестеркой лошадей. С тремя послами следовала их свита, а также многочисленные волонтеры, которым предстояло остаться в Западной Европе для получения образования. Среди волонтеров находился соблюдавший инкогнито царь Петр Алексеевич.
— Добралася-таки до тебя, Софьюшка. Кабы не выехало Великое посольство Петра Алексеевича, так бы и не повидалися. И теперь воля невелика, да все ж князю Федору Юрьевичу Ромодановскому придется сквозь пальцы на наши встречи посмотреть. Опять же Пасха. На Пасху сестрам и так дозволено тебя проведывать. Смолчит Федор Юрьевич, наверняка смолчит.
— Да почему ты Ромодановского-то вспоминаешь? Он тут причем?
— Как иначе. Петр Алексеевич боярину управление государством доверил да еще с титулом его величества и князь-кесаря.
— Было уже такое.
— По-прежнему. Отсюда и вера в него великая.
— Бог с ним, с Ромодановским. Как со стрельцами-то? Все ли вызнала?
— Коли и не все, так многое. Только давай, Софьюшка, с тобой договоримся. Откуда я узнала, говорить не буду. Чтоб и ты в случае чего, никаких имен назвать не могла да и впрямь не знала. Так скажу: с одними говорила, от других через третьи руки слышала, рассчитывала, где правда, где вымысел.
— Ты лучше начни с того, сколько времени у нас.
— И то правда. Решил Петр Алексеевич всех государей европейских под знамена свои собрать, а потому посетить королей английского и датского, курфюрста Брандебургского, статы Голландские, Папу Римского, да еще Вену и Венецию.
— Ни много, ни мало! Так тебе скажу, ничего не добьется. Такого куска огромного еще никто не заглатывал.
— Так ему еще и страсть как на верфь голландскую попасть хочется — топором помахать. Силушка-то немеряная. Кто-то из знакомцев московских ему городишко Саардам назвал, он туда и рвется. Еще в ноябре все переговоры закончили, а Петр Алексеевич все от верфи оторваться не может. Вот и считай, сколько времени может в посольстве своем просидеть.
— Поди, иноземцы-то такому государю дивятся. Нужно коронованной особой быть, чтоб самому топором махать да станок токарный, как в Преображенском, крутить. Значит, есть у нас время. Слава Те, Господи, есть!
— О стрельцах ты спросила. У них вот такой узелок завязался. Слушай, да ничего не упусти. После взятия Азова четыре полка стрельцов туда направили. На смену им еще шесть подошло. Да только полковники слов своих не сдержали. Первые четыре не в Москву возвратилися — в Великие Луки, в армию Ромодановского. Им бы домой попасть, семьи повидать, домом да хозяйством заняться — не пришлось. Вот нынешней весной человек полтораста и ушло самовольно в Москву просить за всех об отпуске. Троекуров и жалобы их принимать не стал. Выборных в тюрьму, остальных обратно к Ромодановскому. Но и на этом дело не кончилось. Всех, кто в Москву ходил, повелели сослать на вечные времена в Малороссию, а остальных расставить в пограничных городах. За что, скажи, государыня-сестица? За верную службу и послушание? Вот им-то и послали письма, чтобы в Москву шли государыне правительнице служить, коли Петр Алексеевич их ценить не умеет и, державу бросивши, по странам европейским в свое удовольствие разгуливает.
— И пошли?
— Со дня на день здесь окажутся. Так что готовься, государыня Софья Алексеевна, верноподданных своих принимать.
— Кабы Бог помог!..
10 июля (1698), на день Положения честной ризы Господа нашего Иисуса Христа в Москве, приходил к патриарху в Столовую палату боярин Алексей Семенович Шеин, как он приехал к Москве со службы из-под Воскресенского монастыря, что на Истре, где наголову разбил стрелецкое войско.