Сохранить в облаке
Шрифт:
А если осознать, что мы живем по крайней мере две жизни (одну – собственную, другую – в чужих разговорах о нас), то и вообще покоя нет. К тому же не оставляет надежда, что в той, чужой жизни разговоров мы выглядим если и не лучше, то хотя бы не хуже себя настоящего. Напрасно. По моим наблюдениям, когда человек и отваживается другого похвалить, то с тайным намерением все же уязвить – найти маленькое несовершенство, которое напрочь стирает обилие несомненных достоинств. Ну, так мы устроены. Так что?
Текст начался утром. Сейчас помаргивают уже сумерки. Смена погоды, времени дня и ночи, не говоря уже
Так вот, уже вечер. Вдруг под призрачной еще луной ожили крыши. На них, оказывается, живет мох, и он изумрудный. И к тому же крыши шевелятся, о чем неприятно, я думаю, было бы узнать жильцам.
А и ночь уже накатила, укрыв черным платком закат. Иду осваивать дорогу. Пахнет хвоей, травой, сопрелыми шишками, нутряным духом земли. Но это не ее подарок. Это солнце, нырнувшее в рощу, забирает свое. Земля ночью отдыхает.
Люди. И фигуры
Ритм
Появилась такая мысль: люди, живущие в сумасшедшем ритме, в каком-то смысле остаются не то что детьми, но не могут вписаться, что ли, в свой возраст. Тогда как те, кто живет медленнее и типа не торопится, хотя это вполне ни у кого не получается, оказываются мудрее и старше. Объясню на простых примерах.
Невозможно прослушать «Волшебную флейту» Моцарта за меньшее время, чем она звучит. Невозможно прочесть «Былое и думы» с какой-то гигантской скоростью и считать, что все прочитано. В них другая скорость. Я не против компьютера и прочих технологий, обожаю, напротив. Но если на что-то хочешь отключиться, чтобы понять, как «там» или «у того» происходило, то надо уважать прежде всего чужой ритм. Ведь «Песнь о Роланде» не тем прекрасна, что признана великой-великой; почувствовать по-настоящему ее величие можно, только погрузившись в другой ритм. Это и есть, как мне кажется, мудрость, которой лишены люди, бегущие впереди собственных каблуков.
Автобиография текста
Командировка
И вот вновь я посетил. Ну, поехал типа в местную командировку.
Местность была похожа на заросший чужими смыслами словарь. «Й» прыгали по канавам и перекрикивались странными, сдавленными и женскими по большей части голосами. Изящно прихрамывали и фиглярствовали насекомо-аристократичные «х», напоминая винницких жуиров и обманщиков. Младенчески-бессмысленное «а» раскрывало рот и, норовя обратиться с вопросом, который не могло вымолвить, смотрело в рот дяде.
Какие-то странные дела творились вообще. Я ведь знал все их повадки. Мне они родные были. «А» – это блоковская классика. Такое почти трезвое приморское одноголосие. «О» – здесь все виртуозное строение шаляпинского горла. «У» было похоже на переулок, наполненный бандитами. Оно и сейчас, правда, не изменило своему первоначальному образу. Только фонарей было поменьше. А так-то, что ж…
Но все окрестности почему-то сплошь казались литературой. Доисторический камень был Львом Толстым. Однако еще проступал в нем лик Сковороды. По Заболоцкому. Пушкин, как водится, проговаривался листвой. Гете сидел небесной фигурой, по колени, впрочем, в болотной многонаселенности, с разбросанными по кочкам колбочками, ретортами и реликтами женского туалета.
Пейзаж
Это взаимопроникновение языка человека, событий культуры и природы выглядит, конечно, до некоторой степени изыском (ударение на первой или второй гласной – словарь уже позволяет). Забавы филологически настроенного автора. Может быть, драма его. Но я таким ходом хотел зайти к разговору о человеческом поведении и сейчас попытаюсь объяснить, в чем дело.
Отношения с природой складывались у человека неровно, причудливо, и это не менее существенно, чем история отношений человека с человеком. В каком-то смысле даже интереснее и стратегически важнее.
От древнего антропоморфизма («уподобления человеку, наделения человеческими свойствами – напр. сознанием – предметов и явлений неживой природы, небесных тел, животных, мифич. существ») нам осталась дивная возможность поэтического иносказания и ни капли языческой веры. В этом гениальное иждивенчество пейзажей Тургенева, например, которыми мы объелись еще в школьном детстве.
Напомню. Никто ведь давно не перечитывал. «Ночь тяжело и сыро пахнула мне в разгоряченное лицо; казалось, готовилась гроза; черные тучи росли и ползли по небу, видимо меняя свои дымные очертания. Ветерок беспокойно содрогался в темных деревьях, и где-то далеко за небосклоном, словно про себя, ворчал гром сердито и глухо.
‹…› Я глядел – и не мог оторваться; эти немые молнии, эти сдержанные блистания, казалось, отвечали тем немым и тайным порывам, которые вспыхивали также во мне. Утро стало заниматься; алыми пятнами выступила заря. С приближением солнца все бледнели и сокращались молнии: они вздрагивали все реже и реже и исчезли наконец, затопленные отрезвляющим и несомнительным светом возникавшего дня…
И во мне исчезли мои молнии. Я почувствовал большую усталость и тишину… ‹…›
О, кроткие чувства, мягкие звуки, доброта и утихание тронутой души, тающая радость первых умилений любви, – где вы, где вы?»
Это фрагменты из нескольких страниц текста «Первой любви». Замечательно пластично. И язык какой! «Несомнительный». Что-то вроде устаревшего, но не состарившегося неологизма. «Алыми пятнами выступала заря» – как будто в душе моей выступала (проступала, сказали бы мы, и были бы, конечно, медицински, но не поэтически точнее). И нет лишних знаков препинания, которые для смысла необязательны, только прерывают дыхание. А все-таки…
Все-таки уже не слишком питательно для нас, глотнувших психологической прозы и много чего еще. Такой упор на параллелизм состояния природы и душевных переживаний в Тургеневе, конечно, от неспособности к психологическому анализу, открытие которого принадлежит его великому, снисходительному другу, отозвавшемуся о нем, при известии о смерти, как о человеке вполне поверхностных мыслей и чувств, пусть и несомненно благородных.
Сам Толстой в пейзаже был уже совсем не тот. На него влияла символистская стихия, хотя к символизму он относился, разумеется, насмешливо и презрительно. Но дело ведь не в литературной школе, а в велении времени, требовании языка и культуры.