Солдаты и пахари
Шрифт:
— Ишо как!
— А ну, спроси у цыгана, сколь просит.
Гришка на одной ноге — к цыгану.
— Значит, пес, говоришь, добрый?
— Шибко добрый.
— А цена?
— И цены ему никакой нету! Сердце у меня заходится, как о цене начинаете спрашивать!
— Не ломайся, дело говори, сколь стоит?
— Давай пимы хорошие да шапку новую. Али целковый. Все равно.
— Да ты что, дуришь, что ли? За эту шалаву целковый? — Гришка повернулся и зашагал прочь.
— Постой, красавец! — гаркнул цыган.
—
— Ладно и подшитые пимы, бог с тобой. Али полтинник. Куда деваться?
На этом и срядились. Смекнул кое-что Гришка — и к Ивану Ивановичу.
— Всего рублевку и просит-то. Давай, дяди Иван.
Отвернул Иван Иванович полу, достал платок, растянул ячневыми зубами узел.
— На, веди Борзю.
Весело заприпрыгивал Гришка: обманул цыгана, обманул и Оторви Голову, полтинник в кармане есть, разоставок.
Никакого рвения к охоте кобель, однако, проявлять не собирался. Он часами лежал посередине двора, не лаял на чужих, не ласкался к своим. Только вскакивал иногда, будто чумной, и крутился на месте, пытаясь схватить зубами лохматый, в репьях хвост.
— Ну как, Иван Иванович, собака-то? — спрашивали мужики.
— А что?
— Зайцев-то имат?
— Имат… Да поймать-то не может!
— Отчего так?
— Оттого, что эта псина только и умеет, что жрать в три горла. Морковку сырую и то ест. Ей на живодерне место. Надул меня цыган… И все через этого варнака, Гришку!
— Я-то причем, — оправдывался Гришка. — Ты сам выбирал, а на меня грешишь. Тебе сроду в добры не войдешь!
— Пошел ты от меня подальше, — сердился Иван.
Поприветствовав сейчас семью Ефима, Иван Иванович, как и обычно, присел под порогом и закурил. Был воскресный день. В такие дни мужики любили собираться вместе у кого-нибудь в хате, судачить о том, о сем.
— Солома, слышь, Алексеевич, выходит, — зачал Оторви Голова. Отпусти на завтра Тереху за соломой съездить… Помоги немножко. Я у писаря солому-то выпросил, а на Бурухе на одной не привезти, слаба стала кобыленка… Вашего Гнедка бы припрячь.
— Да и у меня, Иван Иванович, такое же дело. Вот встаю и чешусь: чем прокормить коровешку? У меня и соломы-то нету.
— Амбар раскрывай. У тебя должно хватить до нови… Ты уж помоги мне. Я разочтуся.
— Ну куда тебя денешь. Поезжайте завтра.
Мужики помолчали. Мирно потрескивали в печке дрова, насвистывала за окном метель.
— Напугали Сысоя-то, — продолжал Иван Иванович. — Белый ходит, как береста! Листовки ети крепко на сердце ему легли… Из губерни тюрьмой грозятся… Он даже брюхом маяться стал! Боится.
— Кухарка говорит, неправда вся в листовке-то сказана. Наговор облыжный. Царь всегда за народ стоит.
Тереха лежал на полатях и силился уснуть: зимой по воскресеньям отец нежил сына-большака, разрешал ему поваляться почти до завтрака. При последних словах Ивана Ивановича Тереха не вытерпел, свесил голову
— Брехать ты мастер, дядя Иван. Верно говорят: свинья борову, а боров всему городу.
— Ты чо разошелся-то?
— А то, что писаревым кухаркам не надо веры давать. Думы у них лакейские. Они тебе наговорят! Шкуру будут сдирать и все ласково: дорогой, мол, дядя Иван, мы сдерем с тебя шкуру, а царь поможет!
— Ну, ты, потише! — цыкнул отец.
— Посельгу посадили за треп и этого нашего полудурка тоже посадят, — добавил Гришка.
Но Тереху остановить было уже нельзя.
— Если хотите знать правду… Сама царица там, где в двенадцатом году рабочих расстреливали, денежки наживала. Она с хозяевами приисков — одна компания… А министр о расстреле на Ленских приисках сказал, что так было и так будет. Жди от него, от царя-батюшки, помощи, так последние штаны сползут. Это же паразиты!
— Стало быть, сметать всех надо?
— А как вы думали? Был я недавно на зимовье у Бурлатова. Там болезнь такая у телушек пошла, «повалка» называется. Так он приказал всех поколоть и сжечь… Вот так и с правителями нашими надо. Под корень.
— Ох, какой храброй, — начал заикаться Гришка. — Как бы тебя не угомонили!
— И чего тебе надо, хориная твоя морда? — Тереха спрыгнул с полатей.
Нашкодившим котом метнулся Гришка к двери. Знал: от души налупит старшой.
Иван Иванович, запрокинув голову, мелко, дробно хохотал.
На масленой неделе блинный дух шел по селу. Коней-бегунцов богатые мужики пшеничными сухарями прикармливали. Возились с хомутами, деревянными боронами и сохами-пермянками, готовились к весне те, что победнее. Из кожи лезла, чтобы не заморить своих бурух, голытьба. Жгли парни масленку.
Школа не работала. Сбилось здоровье учительницы. И хворать не хворала, и боли никакой не было, только потная ночью просыпается. Мечется, стонет во сне. И все время Макар стоит в глазах и будто укоряет за прошлые оплошности. Стыдно самой себе сознаться, но после того, как получила от него письмо, растревожилась душа. Много испытал в жизни Макар, хотя и был еще молоденьким. Быстро поднялся. И потянуло к нему Саню неудержимо.
«Читаю книжки. Тут разрешено, — писал он в письме. — Перечитываю больше старое, что у вас когда-то брал. И все кажется новым. При встрече смогу ли чем-то отблагодарить тебя, дорогая моя учительница, за мое просветление?»
— Меня? Благодарить? Я же виновата в твоем аресте, Макарушка!
Она лежала в темноте и в беспамятстве говорила, говорила:
— Останься живой, не сознавайся, береги себя! Хоть бы разочек взглянуть на тебя, мой великан!
Однажды глухой ночью, в середине недели, кто-то беспокойно постучал в окно. Саня отбросила запор. На пороге стоял он, целехонький, невредимый.