Солдаты вышли из окопов…
Шрифт:
Вошла Соня, тихо села, слушала, курила.
— Будут солдаты в народ стрелять? — вдруг спросила она у Мазурина.
Мазурин нахмурился и ничего не ответил.
— Будут! — проговорил Казаков. — В полку — сырая масса с очень маленькой революционной прослойкой.
— Сегодня ночью получим сотню листовок, — объявил Мазурин. — Кроме того, поведем беседы с солдатами. Глядишь, сырые и подрумянятся…
Совещание закончилось поздним вечером. Разошлись поодиночке.
Из казарм под разными предлогами просилось в город столько солдат, что встревоженное начальство отпускало только по два-три человека из роты, и то на самые короткие
За городом, на расстоянии не больше версты, беспорядочным скопищем почерневших, плохих строений лежала деревня Шуткино, жители которой почти поголовно работали на фабрике — мужчины, женщины и дети. В Шуткино нередко хаживали солдаты. И в это воскресенье пришло их сюда человек тридцать, и все разбрелись по избам. О предстоящем выступлении полка в деревне уже было известно, и событие это вызывало разные толки.
Наибольшее оживление царило в избе Никиты Курпатова — пожилого рабочего с таким высоким лбом, что казалось, на все остальное — глаза, нос, рот и подбородок — осталось слишком мало места. Здесь собрались шесть солдат и несколько соседей, среди которых был и молодой рабочий Саша.
— Ничего мы не знаем, — раздраженно говорил узкоплечий солдат с острым, как редька, подбородком. — Разве нас спрашивают? Идем в потемках, пока лба не расшибем.
— Против нас идете-то, — горько произнес сосед Курпатова, уже лет пятнадцать работавший на фабрике. — С ружьями идете!
— А если служба? — истерически закричал узкоплечий. — Чего упрекаешь? Будешь на моем месте, и я тебя испугаюсь — застрелишь… Не застрелишь? Врешь, брат, прикажут, как миленький пульнешь… Своя-то небось жизнь дороже…
Шумели и спорили все, перебивая друг друга. Жена Курпатова, черноволосая, еще не старая женщина с отекшим лицом и большим животом, говорила, не переставая вязать и кивая головой:
— Несчастненькие вы, солдаты. Горе-гореваньице ваша жизнь!
— Неволю избыть надо, — прозвучал уверенный голос Саши. — Плакаться — делу не поможет. Тут требуется всему народу быть заодно. И драться еще крепче, чем в пятом году.
— Пятый год у нас из головы никогда не выйдет, — заметил пожилой рабочий с тугой темной бородкой, до сих пор незаметно сидевший в углу и дымивший махоркой. — Фабрика тогда стала. Выбрали мы свой рабочий Совет, и солдаты против нас не шли. Посылали мы к ним в казармы депутацию, и они тоже по Московской улице вместе с нами под красными флагами ходили. И песни заодно пели. Вот какой был девятьсот пятый год-то! Как заря светил… И судили нас — рабочих и солдат — за одно дело. Из полка троих расстреляли, многих в арестантские роты загнали. А сколько по Владимирке пошло — и не сочтешь!
— Деток с тринадцати годков на фабрику отдаем, — жаловалась хозяйка, мелькая спицами. — По двенадцати часов кряду работают… за семнадцать копеек!
— Уж я и не знаю, — застенчиво оглядывая людей и избу, сказал Рогожин. — Уж я и не знаю, — повторил он, — как это получается: солдат идет к вольным людям, хочет от своей постылой жизни отдохнуть, а у них не слаще нашего!.. Какой же выход, какой путь? И кто это объяснить может?
Солдаты хорошо знали, что представляют собою казармы-общежития, где ютился фабричный люд. Их построили вблизи фабрики, как раз за тем изгибом реки, где в бухточке, у берегов, застаивалась вонючая, черная вода, зараженная отходами из цехов. Длинное и низкое деревянное здание тянулось подковой. Двор был залит помоями, завален отбросами. Узкие, маленькие оконца почти не пропускали света. Воздух в казармах — душный, застоявшийся. Огромное, не до потолка перегороженное помещение до отказа было набито
Солдатам было строго-настрого запрещено ходить в рабочие казармы. Шпики так и вились вокруг. Но все же иногда удавалось незаметно пробираться к рабочим. Пришли сюда солдаты и накануне выступления полка в неизвестный поход. Карцев и Петров подсели к пожилому, с шапкой седеющих волос, рабочему: Карцев — прямо на койку, а Петров, поглядев на сбитое, грязное, сшитое из лоскутков одеяло, примостился на табуретке. Рабочий улыбнулся.
— Живем вроде свиней, господин вольноопределяющийся, — сказал он и стал разговаривать с Карцевым.
А Петров смотрел на рабочего, на его страшное жилище и думал, что нельзя, нельзя жить в таких скотских условиях, надо во что бы то ни стало менять такую жизнь!
Он поделился своими мыслями с Карцевым, когда они вышли из казармы.
— Ты видишь только эту грязь, — ответил Карцев, — и тебе кажется, что только с ней и нужно вести борьбу. Но главное не в этом! Главное в том, что рабочий вынужден при теперешнем строе так жить. Он ненавидит этот строй и объединяется со своими товарищами, чтобы уничтожить его, добиться лучшей жизни. Ты вот побрезговал сесть к нему на койку, это я так, к слову сказал, а знаешь ли ты, что этот самый Ханаев на баррикадах дрался, в трех забастовках участвовал, книги запоем читает и всегда за себя и своих товарищей не боится постоять!
Петров не во всем был согласен с Карцевым. Он считал себя революционным интеллигентом и снисходительно относился к некоторым высказываниям Карцева, который, по его убеждению, не мог быть так развит и культурен, как он, Петров. Но Карцев, хотя любил и ценил вольноопределяющегося, вступать в спор с ним считал бесполезным. «Жизнь научит», — думал он.
Вечером роту выстроили. Проверили людей по списку, пропели молитву, но команды расходиться не давали. Взводные беспокойно косились на дверь ротной канцелярии. Оттуда вышли зауряд-прапорщик Смирнов и капитан Васильев. После поверки капитан никогда не появлялся в роте, и двести солдатских глаз смотрели поэтому на командира с тревогой и нетерпеливым ожиданием. А он, подергивая свои соломенные усики, остановился перед фронтом и сказал:
— Ребята! Завтра часть нашего полка выступает под общим командованием старшего помощника командира полка полковника Архангельского. Из нашей роты пойдет сорок человек. Егор Иванович, огласите список.
Смирнов рысцою подбежал к капитану и начал читать список. Вызвали Загибина, Павлова, Сергеева, Самохина, Рогожина, унтер-офицеров Колесникова, Машкова… Не вызвали ни одного «инородца» (как именовали официально солдат нерусского происхождения). Ни одного из бывших рабочих, ни одного из тех, кто был у начальства на плохом счету. Последним в списке оказался Карцев. Зауряд-прапорщик прочел его фамилию, вскинул на лоб очки, опять прочел и, наклонившись к уху капитана, с недоумением прошептал: