Солдаты вышли из окопов…
Шрифт:
— Каждая дырка — гадючья смерть, — бормотал Защима, уже неведомо как успевший выпить. — Я такие дырки кое-кому в головах провертел бы…
Рогожин что-то тихо ему шепнул, тревожно поглядев на подпрапорщика.
— Не принимает натура, — горько ответил Защима. — Бунта мне хочется! Другой жизни!
И, увидев подходящего к ним подпрапорщика, грубо толкнул Комарова:
— Ну, не ленись. Знай показывай.
Опять полезли в прикрытие. С линии донеслись выстрелы. И вдруг одна мишень под ударами пуль накренилась, и видно было, что она сейчас упадет. Ставивший ее солдат с растерянным лицом полез вверх по земляным ступеням, чтобы поправить щит. Снизу виднелись сбитые каблуки его сапог. Отбоя не было, стрельба
— Куда, дурень? — закричал снизу сердитый голос. — Убьют…
— Да ведь моя мишень, — сказал солдат, — я же в ответе. Вздуют.
Он ухватился за низ мишени и проворно отдернул руку. Пуля ударила в щит возле самой руки, и когда солдат хотел повторить свою попытку, Мазурин схватил его за ноги, стащил вниз, а сам взял указку, подцепил мишень, поставил ее на место и засмеялся, показывая конец указки, пробитый пулей.
— Ты что прыгаешь, черт тебя возьми! — выругался подпрапорщик. — Марш вниз!
Мазурин легко соскочил в блиндаж. Карцеву понравилась сообразительность Мазурина и та уверенность и спокойствие, которые были видны во всем, что делал этот человек.
Показчики стреляли в последнюю очередь. Мазурин и Карцев оказались рядом. Карцев видел, как ловко лег Мазурин на левый бок, одним движением открыл затвор, вставил обойму и толстым пальцем вдавил патроны в магазинную коробку. Приклад прочно вошел в выемку плеча, и Мазурин хладнокровно выпустил свои пять пуль. И когда белая указка пять раз отметила попадания, он радостно усмехнулся.
— Хорошо стреляешь, — с уважением сказал Карцев.
— Пригодится… — Мазурин заботливо собрал отстрелянные гильзы. — Не знаешь, где свое найдешь. — Достав масленку, налил немного масла в канал ствола. — Потом легче счищать нагар, — пояснил он. — Раз протер — и готово!.. Карцев, а ты заходи к нам, в восьмую роту, у нас весело.
— Спасибо, непременно приду.
Мазурин дружески кивнул и побежал в свою роту.
На обратном пути проходили мимо фабрики купца Бардыгина. Несколько городовых в черных шинелях, с толстыми красными шнурами, тянувшимися от шеи к револьверной кобуре, выводили из чугунных ворот арестованных. Парень в русском картузике шел первым. За ним, прихрамывая, плелся небольшого роста пожилой рабочий. Третьей была женщина лет тридцати пяти, в коричневом платке, круглолицая, со свежим кровоподтеком на правой щеке. Она ступала свободно, с поднятой головой. Городовые остановились, пропуская солдат. Тем временем вокруг арестованных выросла толпа. Работница в телогрейке всплеснула руками:
— Царица небесная! Да ведь это ж Манюшку взяли из нашего цеху!.. Мужики, что же вы смотрите? Не давайте ее!
Толпа надвинулась теснее, и городовые вынули револьверы. Подпоручик Руткевич, проходивший мимо ворот со своей ротой, бросился к рабочим.
— Марш отсюда, хамье! — крикнул он и ножнами шашки толкнул одного фабричного. — Стрелять прикажу!
Люди неохотно отступили. Городовые быстро уводили арестованных. Солдаты, опустив глаза, проходили с мрачными лицами. Разговоры в их рядах затихли. День был пасмурный. Стал накрапывать скучный, осенний дождь.
Казармы помещались на краю города и выходили на большой пустырь, где часто проводились военные занятия. Дальше тянулись холмистые поля, вдали темнел лес. Случалось, что солдаты забирались далеко — к лесным полянкам, таким диким и нетронутым, что не хотелось даже думать, что в трех-четырех верстах отсюда лежит грязный, запущенный город с немощеными улицами, без водопровода, с лучшим зданием — тюрьмой.
Карцев сделался хорошим солдатом. Он метко стрелял, научился работать на брусьях и турнике, усвоил правила строя. Поглядывая на его складную, крепкую фигуру, Васильев говорил зауряд-прапорщику Смирнову:
— Как жаль, Егор Иванович, что Карцев политически неблагонадежный. Какой бы
Но вряд ли хотелось Карцеву стать унтер-офицером. Ему было тринадцать лет, когда в Одессе разыгрались события тысяча девятьсот пятого года. Митя бегал вместе с товарищами в порт смотреть на грозные орудия «Потемкина» и даже пытался пробраться на славный броненосец, видел тело убитого матроса Вакулинчука, лежавшее на набережной в открытой палатке, с зажженными у головы свечами, читал надпись, что Вакулинчук убит за то, что не хотел есть борщ с червями. Затем ходил на Бугаевку и Нежинскую улицу, где два дома носили следы снарядов, выпущенных революционным броненосцем. Как-то Мите все-таки удалось вместе с рыбаками пробраться к борту «Потемкина», и он с восторгом глядел на дула двенадцатидюймовых орудий. Плакал от злости и обиды, когда броненосец ушел из Одессы, не перебив городовых и околоточных. А Митя и боялся и ненавидел их. Тогда же у ребят появилась игра, изображавшая, как «Потемкин» разрушает снарядами полицейские участки и оттуда, словно черные тараканы, расползаются в страхе полицейские. Игру придумал Митя и был самым заядлым ее участником. Но он не только играл «в революцию», а с большим гневом в сердце помогал рабочим строить на улицах баррикады, таскал туда в карманах коробки с револьверными патронами. Когда однажды к их квартиранту пришли с обыском, тот успел передать мальчику револьвер и пачку листовок. Митя хорошо знал, что, если все это у него найдут, беда будет. И, не решаясь на глазах городовых выйти из дому, сидел, затаившись, в кухне, пока длился обыск. Квартиранта увели, но к утру отпустили, и Митя, гордый от счастья, вернул ему боевое оружие. Вскоре Митя поступил на завод, участвовал в демонстрациях, подпольных собраниях, забастовках…
Друживший с Карцевым солдат Самохин был полной ему противоположностью. Царь для него как икона: он не смел размышлять, плох иль хорош царь, а просто принимал его как нечто незыблемое и священное. Шел Самохин по жизни узенькой тропинкой, не думая, что могут быть иные, лучшие пути, безропотно переносил солдатские невзгоды и только старался как можно реже попадаться на глаза начальству. Его то и дело пинали, бивал его под злую руку и взводный, а он, моргая, тянулся и не возмущался, считал все это обычным явлением. И когда Карцев ругал его за такую собачью покорность, он только тяжело вздыхал.
Ходили на занятия и новые вольноопределяющиеся — Петров и Сергеев. Офицеры говорили с ними на «вы», дежурить на кухню их не посылали. Петров по-прежнему жил в казарме и с каждым днем все больше и больше сближался с солдатами, а Сергеев носил гимнастерку из японского хаки, роскошные сапоги, жил на вольной квартире, с нижними чинами разговаривал высокомерно, и солдаты не любили его, считали чужаком. Юла Комаров попытался было подмазаться к Сергееву, предложил ему чистить сапоги, следить за его винтовкой. Филиппов, узнав об этом, рассердился.
— Шпана! — с презрением сказал он. — В денщики ладишься?
— А ты не лезь, — озлился Комаров. — Он не такой, как мы. Он барин. Почему не услужить? Он заплатит.
— Да ты любому готов зад лизать! За сколько подрядился, июда? Говори!
Комаров обиженно промолчал. Почему придирается к нему Филиппов? Солдаты бывают разные. Вот Павлов, например, из их роты: получает пятнадцать рублей в месяц из дому и, кроме того, посылки; куда ему деньги девать? Взводный здоровается с ним за руку, по воскресеньям они вместе выпивают, всякая ему поблажка от начальства. А вот его, Комарова, суют во все дырки, помыкают им как хотят, потому что у него, кроме казенного полтинника, нет ни копейки. А с деньгами, известно, везде хорошо, даже на царской службе. Сколько раз он видел, как Павлов жрал сало, копченую колбасу и хоть бы кого-нибудь угостил!.. Нет, разные бывают солдаты. Нельзя их всех мерять одним аршином!