Соленая Падь
Шрифт:
– Не матросом, а механиком, - устало как-то и безразлично ответил Петрович.
– На торговом судне.
– И в разные страны?
– В разные.
– Ну-у-у?.. Как же после угадал на сухопутье?
– Попался на перевозке запрещенного груза. Засудили и посадили.
– В тюрьму?
– Куда же садят?
– Потом?
– Бежал. Служил в армии. Под чужой фамилией. Три месяца. Потом - плен. В настоящий-то момент это все какой представляет интерес?
Развертывалась чужая жизнь. Куличенко и Крекотеня жизни перед тем ушли. Эта - приходила.
Но только и хмель не мог заглушить в Мещерякове настороженности, чуткого слуха, он все ждал продолжения прасолихиной песни. Такие подступали вдруг минуты - больше ничего не ждал, ничего не хотел, кроме этой песни.
– Ну, ладно... А в каком году бежал из плена?
– В семнадцатом.
– Родную революцию почуял?
– В ту же минуту.
– И куда угадал? Сразу - в Питер?
– Не сразу. Из Германии бежал в Бельгию. Бельгийцы наших военнопленных скрывали, помогали им дальше переправиться.
– Как же объяснил бельгийцам, кто ты, откуда и куда?
– На французском языке.
– Знаешь?
– Жизнь заставит - узнаешь.
– Выпьем?
– Черт с тобой - выпьем!
И Петрович выпил, понюхал корочку, закусил холодным карасем.
– А ведь можешь?
– Могу.
– Карточек у тебя нет? Свою жизнь ты на карточки не снимал?
– Не сохранились. Полдюжины, может, и было-то...
– Ты гляди - какого все ж таки я буду иметь комиссара!
– вдруг обрадовался Мещеряков.
– Хорошего, представь. Завидного! Ну вот что, комиссар, нужно нам все ж таки решить дело. Решить и скорее от него освободиться!
Мещеряков засмеялся громко, весело, потянулся, хрустнув суставами обеих рук, и неожиданно для Петровича, даже для самого себя неожиданно спросил:
– Видишь, какой он нынче у нас - комполка двадцать четыре? Видишь? Молодой, крепкий, по сю пору почти что трезвый! А теперь, комиссар, давай посоветуемся с тобой по вопросу. Окончательно!
– По какому?
– Комполка двадцать четыре!
– вместо ответа позвал Мещеряков.
– Подойди сюда, комполка.
И пьяные-пьяные, но все враз смолкли. Стали слушать. Стали ждать чего-то особенного. А комполка подошел, козырнул, сказал:
– Слушаю!
– Комполка двадцать четыре!
– сказал отчетливо Мещеряков.
– От сегодняшнего числа ты будешь в нашей армии комдивом. Все части, бывшие под командованием товарища Крекотеня, объединяю покуда в дивизию, и ты - ее командир! После сделаем из одной две либо еще больше дивизий, чтобы она не была столь обширной и поскольку идет неслыханный приток в нашу армию, а пока что командуй, комдив-один! Командуй, держись высоко, сколько подобает народному герою!
Было видно даже в сумраке, как вспыхнул комполка двадцать четыре, как Брусенков взглянул на главкома, что-то сообразил. Все остальные командиры сначала стихли, а потом бросились поздравлять комдива-один, заодно и главнокомандующего. Разинул рот Гришка Лыткин, потом завизжал от восторга. А потом все стали
Петрович опрокинул сразу полстакана.
– Балуй, балуй, главком! Спеши!
– Побурел еще больше.
Мещеряков ему не ответил.
– Брусенков!
– позвал он тем же тоном, что звал уже комполка двадцать четыре. Даже еще строже.
И начальник главного штаба понял, что должен встать, подойти, козырнуть так же, как только что это сделал комполка, и он встал, подошел, козырнул, не сказал только "слушаю!".
– Товарищ Брусенков! Сопроводишь комдива-один до места, поскольку ты был какое-то время за товарища Крекотеня. Сдашь, какие есть, дела, бумаги, все прочее.
– Когда исполнять?
– А сию же минуту!
Комполка двадцать четыре, ныне комдив-один, не вышел - вылетел из амбарушки на крыльях.
Брусенков тоже отмаршировал военной походкой, хотя заметно уже пошатывалась его длинная плоская спина. Спешил. Мещеряков только подумал каким все-таки начальник главного штаба может быть тихим, незаметным и послушным, - как вдруг, уже перед самой дверью амбарушки, уже согнув плоскую спину, чтобы пройти сквозь, Брусенков снова выпрямился, резко обернулся:
– Ну и что же, товарищ главком, когда же мы с тобой встретимся теперь?
– спросил он. Строго спросил.
Мещеряков насторожился.
– Или тебе такая встреча очень нужная?
– Мне - нужная.
– А мне - нет. Нужно сперва сильно побить белых сатрапов, после встречаться для разных разговоров и воспоминаний. Раньше ни к чему Устранимся на какое-то время друг от друга.
– Я думал...
– сказал Брусенков, снова соображая что-то, снова становясь требовательным и строгим.
– Кр-ругом арш!
– крикнул Мещеряков, чуть приподнявшись со своего чурбака и опираясь на него одной рукой.
– Айн, цвай, драй!
Брусенков стоял прямо, строго по форме. По форме же сделал кругом арш, снова согнул плоскую спину, приподнял на спине лопатки и вышел.
Чуть спустя Петрович сказал:
– Так я тебе объясню, Ефрем, где между вами возникнет теперь разговор. Где и когда.
– Ну?
– На съезде. На предстоящем втором съезде Освобожденной территории. И вот там Брусенков уложит тебя на лопатки. И ты - умный и храбрый - пальчиком не сможешь пошевелить. Потому что - виноват и с каждой минутой становишься виноватее. И - глупее!
– Не угадал. Нет, не угадал!
– засмеялся Мещеряков.
– Съезд потребует ответа - почему нас нынче бьют на всех направлениях? Почему расстрелян Крекотень? Почему главнокомандующий бросил армию, загулял в Моряшихе? Почему, почему, почему? И ты - не ответишь. Не сможешь!
– Даже ни в коем случае этого не будет, товарищ Петрович! Ни в коем! Слышал - комполка двадцать четыре, ныне комдив-один, только что говорил? Он правильно говорил: нужна нам победа, и только она. А все остальное заслонится одним необходимым и решительным сражением. Нас самих будто вовсе и не случится - случится только оно одно, будет требовать от нас победы, отчета - не будет. Война!