Соленая Падь
Шрифт:
Ужасно тоскливо, ужасно не по себе стало ему сидеть здесь. Он и встал, пошел к двери.
В дверях оглянулся, подхватил еще какое-то слово панковского представителя - опять о Власихине - и вспомнил обширную площадь Соленой Пади, всю переполненную народом.
И себя он вспомнил на гнедом, в серебряной мерлушковой папахе с красной лентой. Он указывал вытянутой рукой на Власихина, был судьей ему. А может быть, и всем людям, которые на площади в тот миг оказались, еще теснились из улиц, из проулков. Всем. Только себе самому не был он
Потом, с порога же, он перехватил взгляд Таси Черненко. Не девичий, не женский, не мужской. Непонятный.
Эту - хлебом не корми, только б ей судить и осуждать!.. От кого такая растет? И - куда?
Очень переживал нынешнее чрезвычайное совещание Довгаль, не знал, как обвинять, как оправдывать. Он, верно, хотел бы обвинить, обвинить ужасно но что-то не получалось у него... Довгалю трудно, он слишком хороший человек, не бывает никогда ни перед кем виноватым и не знает, что это такое - вина.
Луговские представители - Кондратьев и Говоров - тихо беседовали между собой. Кондратьев что-то объяснял своему товарищу-матросику, а тот, не вынимая цигарки изо рта, кивал головой... Луговской штаб - тот правда что всегда стоял непоколебимо и сейчас, при взгляде на этих двух людей, беседующих между собою так спокойно и уверенно - в этом еще раз можно было убедиться. Они знали, что делали. И что делать будут - тоже знали.
Кто задал Мещерякову загадку - это бывший комполка двадцать четыре, ныне - комдив-один: тот глядел куда-то в сторону, хотя миновать взглядом своего главкома не мог, потому что сидел как раз против двери.
"Вот так, дорогой мой комдив!
– сказал Мещеряков про себя.
– Может, тебе еще неизвестно, что в новом приказе, изданном сегодня утром по части строевой, дивизий в армии уже не одна, а три? И, значит, не ты один второй человек в армии, сразу же за главкомом. Вас, вторых, теперь уже трое!"
В кухне Гришка Лыткин старательно учился курить трубку, двое партизан учили его, но сами толком не умели, умели только показывать как это делается, на цигарках-самокрутках.
Еще какие-то вооруженные и безоружные сидели на прилавке под образами, не скидывая папах, шапок-ушанок и картузов. Некоторые спали на полу. Мещеряков сделал Гришке знак, миновал полутемные сенцы, спустился по ступенькам крыльца, пересек ограду и вошел в добрую, бревенчатую, с побеленным потолком конюшню...
Приблизился к гнедому, пощупал у него раны в мякоти передних ног, одну почти у самой груди, другую пониже, примерно в четверти от коленного сустава. Эту, другую, гнедой заработал совсем недавно, под Моряшихой. Обе раны Мещеряков ощупывал, как на себе, - нисколько не искал, рука сразу же их находила.
Гнедой тыкался в плечи Мещерякова, в одно и другое, отвислой от ласковости, расслабленной нижней губой, черной, мягкой и нежной, а верхняя губа, закапанная розоватыми пятнышками, тоже оттопыривалась, вздрагивала, набухала изнутри мелкими чуткими пупырышками.
Раны не кровоточили
Потом гнедой вздумал заржать, вскинул голову на тонкой блестящей шее вверх, под кожей разом проступили крупные жилы, и тоже вверх, к самой глотке, по ним кинулась кровь... Гнедой зажмурился, но только раз или два всхлипнул - тут же снова ткнулся в мещеряковское плечо.
Мещеряков резко отвернулся, шлепнул коня по губам, а сам спросил у Гришки Лыткина, который, прислонившись к косяку, стоял в дверях конюшни, внимательно смотрел на главкома и на коня.
– Ну, Гриша, - какая жизнь?
Гришка не сразу поднял взгляд.
– Жизнь, товарищ главнокомандующий, жизнь, она...
– Ну? Ну, что она?
– потребовал Мещеряков. Но крикнуть ему не хотелось, нет. Только показалось, что хочется.
– Ты не стесняешься ли меня, Гриша? спросил он чуть спустя.
– А почто?
– Прасолиху-то я увез? Евдокию Анисимовну? Пьянство сделал в Моряшихе. Да мало ли что еще? Смешно сделал. Да?
– Вам - все это можно, товарищ Мещеряков.
– Как же так?
– Вы - герой, товарищ Мещеряков. И главный над всеми партизанами. А сказать, так и для любого гражданского жителя главнее вас нынче нету. Более, как на вас, он ни на кого не надеется.
– Победу сделает армия. И прежде всего - рядовые ее герои.
– Рядовые герои без геройского вождя не смогут. Нет, для их это невозможно...
– Все ж таки ты очень сильно хвалишь меня, Гриша. Не к моменту.
– Только вам и простительно. Больше - никому и никогда.
– А я, наверное, Гриша, не сильно мучаюсь, в том-то и дело. Я знаю женщина может быть другая. Бывает. Ну, а другой жены мне нет и не будет.
Гришка подумал и согласился по-своему:
– Вы - страшно фартовый, Ефрем Николаевич! И не просто так - сами фарт себе добывали, а теперь хотя бы и за это, и за все другое вам от людей простится. Только одно уважение, а больше ничего.
Мещеряков сел на конюшенную подворотню, стал закуривать. Стал рассказывать Гришке, как правильно из трубки нужно затягиваться, и Гришка, стоя перед ним, слушал внимательно, у него тоже начало получаться - дымок потянуло из трубки ровными колечками, эти колечки радовали его несказанно.
Вдруг Мещеряков резко, не оглядываясь, взмахнул рукой и ударил гнедого в левую заднюю, как раз с обратной стороны колена.
Гнедой тревожно и по-человечьи жалобно охнул, простонал, припал на задние, вздрогнул сильной дрожью всем телом, а Гришка побледнел и выронил изо рта трубку. Постукивала кровь в жилах всех троих - Мещерякова, Гришки и гнедого. После, когда все успокоились, Гришка смахнул с лица пот и не заговорил, а застонал: