Соленые радости
Шрифт:
Обычно я не ставлю свою подготовку в зависимость от конкуренции. Я непрерывно готовлю новые результаты. В Чикаго я приехал, реализовав силу двухлетнего эксперимента. Это был скачок в новые результаты. На разминке я не открывался. Я ждал своего часа. Я хотел одним выступлением отбить охоту у Харкинса к соперничеству. Лишить его всякой надежды. И я буквально раздавил его.
Ни Мэгсон, ни мои соперники, ни публика и знатоки не учитывали одного: мои формулы отрицают бытие и силу без движения. Я не ждал силу, не зависел от капризов тренировки и случая, я назначал себе силу. Я заранее обрекал на неудачу все попытки обыграть меня.
Харкинс не спасовал, как Ростоу, Сазо, Роджерс или Кейт. Он пошел по моему следу. Мои тренировки не были секретом. И он весьма преуспел. Но вся его беда была в том, что он опаздывал. Он выходил лишь на мою вчерашнюю силу. Он копировал мои вчерашние методы, внося, разумеется, и свое. И все же это был лишь вчерашний день. Харкинс был обречен на поражение. Но он был велик в борьбе. И я дорого заплатил за свои золотые медали в Вене и Берлине.
Три года Харкинс не щадил себя на тренировках, три года почти доставал мои рекорды и даже улучшал, когда я уходил в черновую работу и мои результаты застаивались; три года он приезжал на чемпионаты с совершенно новыми для себя результатами, и, однако, я отрывался от него. Правда, в Вене и Берлине из-за опробывания новых приемов я оказался перетренированным. В этом риск нового – впадать в ошибки, нести бремя ошибок, расплачиваться тяжестью ошибок.
Я знал свои возможности, знал, как вызвать их к жизни в кратчайший срок. Я не был какой-то исключительностью. То, что я знал и сделал главным в своих тренировках, Харкинс начал осознавать слишком поздно, и, в общем, он двинулся по верному пути поиска. Ошибки лишь уточняли направление движения, но не препятствовали движению. А Харкинсу было уже за сорок – и он тоже ошибался…
Харкинс – великий атлет. Я не изменил своего мнения и после побед. Он бы мог много раз быть чемпионом мира в первом тяжелом весе, но не отказался от борьбы со мной. Три года гонки и поединков доконали его. Тогда ночью после берлинского чемпионата у меня в номере он признался в этом. А ведь у него всегда был выход – вернуться в славу, к победам и коллекционировать эти победы. В первом тяжелом не было никого, кто мог бы противостоять ему в те годы. Стоило только захотеть, а согнать собственный вес безделица…
Эти годы оставили свой след и во мне. Я впервые стал ощущать сонливое безразличие. Сказывались издержки экспериментов, напряжения поединков. Теперь мне ясно: я уже не «восстанавливался» от тренировки к тренировке, и усталость многих лет поджидала меня…
Я могу и без «экстрима» прибавить в силе – достаточно наесть вес. Это не столь сложно. Поречьев спорит со мной, а я отказываюсь звать уродство в свои союзники. Не верю в этот союз. Презираю этот союз. Отвергаю.
Высшие проявления природы – а сила, безусловно, относится к их числу тоже – не могут не быть и совершенными по форме. Высшее качество неизбежно требует высшей формы, как наиболее приспособленной. Высшая форма есть неизбежность по своему существу. И это высшее, как сила, например, не может находить решений, не облекаясь в наиболее рациональную, экономную форму. А это неизбежно делает ее естественной и привлекательной по форме. Любое другое решение природа отвергает. Естественный отбор выковал совершенство.
Не уступлю в этой борьбе. Уверен в правоте. Разум – оправдательная причина жизни. Я найду решения, находил. Сила медленно вызревает во мне. Всякая большая сила вызревает медленно и мучительно…
Едва сдерживаюсь, чтобы не заснуть. Потом подпираю рукой голову и закрываю глаза. И в дремоте по-прежнему слышу свои мышцы. Это почти профессиональная привычка – всегда прислушиваться к своим мышцам.
Я перемогаю себя. Встаю. Поднимаюсь в лифте. И в своем номере засыпаю почти мгновенно. И какой же это сон!..
Слышу, как журчат солнечные лучи. Разве лучи журчат?..
Ах, это сон! Сон из моего детства… Бревенчатые стены нашего дома. Засыпая, я разглядываю сучки. В них можно угадать звериные морды, завихрения метелей, вырисованность любых чувств. В пазах сухая конопатка из мха. Бревна такие толстые, пузатые. Они будто отходят глубоким звоном под ладонью. Тугие, прохладные, гладкие. В трещинах – медвяные капли смолы… Утро из моего детства.
Зайчики скользят с бревна на бревно. Гаснут, снова вспыхивают, дробясь на множество новых бликов…
За окошком смутное бело-зеленое пятно леса. Стекла индевеют узорами. Из щелей форточки струится молочноватый пар. Опускаю ноги в валенки, набрасываю тулупчик. Дрожу от нетерпения. Солнце! Опять это немое, головастое чудо!
Я слышу за перегородкой осторожные мамины шаги, гул огня в печи, хруст капусты под ножом…
Бегу к окошку. Дышу на стекло, сцарапываю наледь ногтями. Валенки покалывают босые ноги, но тулупчик увесисто мягок и очень приятен голым плечам. За острыми верхушками елей синее небо. Очень синее над крышей и бирюзовое над белой землей. Что чище этого неба? Роднее, заманчивее?..
Ели разрезаны тенями. Пустота завораживает. Долго смотрю в глубину теней. Ели облетают снеговой пылью. Лес тонет в голубизне неба. Наст огнисто ленив в неровностях. Под крышей влажноватые наплывы голубовато-прозрачных сосулек. У крыльца в сугробе – глыба льда, таинственная, строгая, отливающая самыми неожиданными цветами.
И каждая крупица снега искрится. И все огни сходятся лучиками в моих глазах. Встаю на табурет и дергаю форточку. Она не сразу поддается, припаянная ледком. Ледяные крошки остаются на губах и, пристав к тулупу, тут же оплывают темной влагой.
Раздельностью каждого звука врывается тишина в дом. Тягучая тишина зимы.
Я жадно выглядываю в форточку. Как сияет воздух! Как прозрачен этот воздух! Над деревней розоватые дымы. Очень медленные и пушистые, точно лисьи хвосты. И в этой тишине я вдруг улавливаю серьезный, озабоченный перестук капели. А потом уже слышу, как кругло-ритмично набирает свои свисты московка, коротко попискивает поползень и по дворам беззлобно поругиваются собаки. Слышу скрип снега в далеких шагах и глухой, захлебывающийся стук ворота в срубе колодца…
Ржаво-темный бок стожка соломы за сараем отходит бледноватым паром. Снег у дома подопрел и расползся на дырки. Крыша сарайчика в черных дымных проталинах, отороченных кружевами тончайшего льда. Пахнет снегом, ледком и прелой соломой. И в моих вчерашних следках на снегу плавное смешение холодных красок… Я брежу этой отнятой жизнью. Вернусь к ней. Вернусь!
– …Восхитительный канцелярский слог, – говорит Цорн. Он уже с четверть часа читает отчеты о парламентских дебатах.