Соленые радости
Шрифт:
И ожидание не тяготило. Каждое движение было выверено, каждое слово знакомо. Я знал, моя сила определена расчетом и я вне конкуренции, если верно подведу себя к выступлению.
Я знал, что сила будет самой большой в день и час моего выступления. В точности этих выводов я уже убедился. Я скрупулезно следовал тому, что обеспечивает концентрацию силы к назначенному сроку.
Иногда все подавленные чувства внезапно оживали. Я вдруг чувствовал, как безумно легки мои шаги, как отжаты от усталостей, чисты и послушны мышцы, как заманчивы каждый звук и краска этого
Я заводил знакомства с большими деревьями, с домами, которые врезались в синь неба, с площадями и улицами, вытоптанными поколениями людей.
Я волновался, когда ловил взгляд женщины, я бредил ласковостью слов.
И утром, еще не проснувшись, я вдруг начинал слышать эту музыку чувств. И когда я вставал, я видел голубоватое небо в плесах белых облаков. Я видел лучи в кронах, шевеление листьев, матово-глянцевую поверхность листьев и прерывистую игру света. Этот свет кропил листву крохотными белыми огнями. И я слышал, как тяжелы мои руки. Я был выложен упругостью мышц.
Этот рассвет, движение теней и одиночество улиц сливались с той музыкой чувств.
Воздух был пахуч солнечным теплом.
И в парке по дороге на тренировку я входил в прохладу неподвижных деревьев, в трепет высоких деревьев, в стройное течение листвы.
Травы обесцвечивало нестерпимо яркое солнце.
Солнце дробило парк на полуденную куцесть теней. Деревья млели зноем. Жар налегал на тучные кроны. Ветер приносил душную пахучесть трав, автомобильных газов и камня.
Я не смел быть этими чувствами. Я оберегал силу, вынашивал силу. Вся энергия чувств назначалась мышцам. Я знал свои мышцы. Если бы даже они оказались не вполне готовыми, я сумел бы их поставить в режим высшей отдачи силы.
Ярость грядущей борьбы подчинялась расчетливости. Все вдохновения замыкались на формулах.
Это лето осталось в памяти, как лето высоких деревьев и солнечных запахов…
Табачный дым слоится над залом. Похоже, в этот раз не будет свободных мест. Газетами обещан спектакль. Конечно, Альварадо подыграл своим рекордом.
Расхаживают продавцы мороженого, конфет, кока-колы. Трансляторы наигрывают свинги. Если не ошибаюсь, это записи оркестра Гендерсона. Киношники с лампами, штативами, кинокамерами, шлангами возятся прямо под рампой – взъерошенные, в разноцветных модных одеждах, не угадать, кто мужчина, кто женщина.
В первом ряду замечаю белую нить пробора Аальтонена. Вижу испитое лицо бывшего борца. Вспоминаю имя-Иоахим. Цорн прозвал его «ресторанным борцом»… Вот так новость: Осборн! Из Парижа махнул на мое последнее выступление! Вот чудак. Наверное, только прилетел. Даже среди дружно белоголовых финнов голова Осборна выделяется своим соломенным цветом.
Я на сцене за каким-то размалеванным щитом. Обычно меня не интересует зал. Но сейчас я с каким-то болезненным любопытством впитываю его подробности.
Рядом с Осборном легковес из финской сборной. На плечах Осборна замшевая куртка. Воротник полосатой рубахи расстегнут. Эти рубашки Поречьев называет «нефтяной кризис», так как они вошли в моду во время нефтяного кризиса, вызванного войной на Ближнем Востоке. Ловлю себя на том, что улыбаюсь Морису. Черт побери, мы же работали не один год вместе! Приятно видеть своего. Я бы сделал из него чемпиона. В первом тяжелом он «задушил» бы канадца Дейва Аллена и нашего Геннадия Щелканова. Я вижу, чего недостает Осборну. Но это не поправишь словами – надо вместе тренироваться.
Я испытываю одновременно и тревожную напряженность и спокойную уверенность. Привычная обстановка чемпионатов вызывает уверенность. Во всяком случае здесь я знаю, что делать. И, наконец, наступило время действовать. Теперь все зависит от меня.
Проход из зала на сцену перекрыт полицейскими. За центральным пультом Уго Бреннер – это совсем неплохо. Бреннер не станет куражиться, команду даст точно. Я знаю, Бреннер не из тех, кто сводит счеты. Бреннер пробует сигнализацию. Вспыхивают белые, красные лампы. Вид у Бреннера не из лучших. Видно, вчера закончил званый ужин в другом месте.
Джозеф Бэкстон за столом почетных гостей. Значит, Бреннер отстоял свое право. Впрочем, черт их там разберет…
И тогда я догадываюсь, зачем здесь Бэкстон. Это гончий пес Мэгсона. Они хотят убедиться, что я выхожу из игры, что мне крышка: я стар для «железной игры».
Музыка наступает четкостью ритмов. Слышу соло «шагающего» фортепиано. И музыка, и я, и сласти на лотках – все к услугам публики. Не могу оторваться от зрелища. Стараюсь понять людей.
Мы стоим за кулисами. Здесь, в коридоре, холодновато. Костюм придется сбрасывать на сцене. Надо беречь тепло. Цорн что-то объясняет Мальмруту. Здесь на спортивном спектакле салонно-галантные жесты Мальмрута и его старомодное пенсне на черном шнурке производят более чем странное впечатление. Так и хочется вернуть его в кадры какой-нибудь старой киноленты.
– Да сними ты свою овечью привязь, – дергает меня за галстук Поречьев. – Пойдем переоденешься. Пора…
– Закажите черный кофе, – говорю я. – И в кофе ложку коньяку.
– Мы же не дома, – Поречьев пожимает плечами. – Где возьму коньяк?..
– Будет коньяк, – Цорн усмехается.
– Только никому ни слова. Скажите, для тренера. – Поречьева не узнать. Говорит грубо, отрывисто.
– В соревнованиях я ничего не принимаю, – объясняю я. – Но после нашего турне кофе с коньяком не помешает. Я обычно возбуждаюсь сверх меры, и мне нужны скорее успокаивающие средства, хотя и без этого тоже обхожусь. Но сегодня…
– Да, сумасшедшие были деньки, – перебивает Поречьев.
– А-а, Гуго! – Цорн подталкивает к нам Хенриксона. – Как же тебя пропустили?
– Как видишь, – Хенриксон пожимает нам руки.
– Где ты был? – спрашивает Цорн.
– Сейчас уходит поезд, – говорит Хенриксон. – Я приехал проститься. – Хенриксон в толстом черном свитере, на руке куртка.
Собирается толпа. Какие-то люди фотографируют меня, оттирают Поречьева, задают на ломаном русском вопросы.