Солнечная ночь
Шрифт:
...Просто удивительно! У Мамеда семеро детей, и ни одни из них не боится его. А я, стоит Мамеду показаться во дворе, начинаю дрожать мелкой дрожыо. Да не я один. Увидев дворника, дети с визгом разбегаются по домам. Мамед только удивленно разводит руками.
— Черт бы его взял! — брюзжит тетя Марта. — О чем думают в домоуправлении?!
— Из-за н-него м-м-мой Дато стал з-за-икать-ся! — сокрушается дядя Петрэ. — Эго он н-на-п-п-пу-гал б-бедного м-м-мальчика!
Вечер. Я сижу на коленях у матери. Она держит в руке тарелку с рисовой
— Ну-ка, ешь! Ешь скорей, а то сейчас позову Мамеда! Он посадит тебя в мешок!
Я испуганно открываю рог.
— Еще! Быстро! Вот придет Мамед, заберет тебя и завтра продаст на базаре!.. Проглоти! Еще ложку! Не хочешь? Мамед! Мамед! Иди забери Темо в милицию, Мамед!
— Не надо! Я все съем! — кричу я.
Потом всю ночь мне снится Мамед. Он тащит за собой огромный мешок, хватает меня, запихивает в мешок и уносит куда-то. В мешке темно. Мамед долго идет, потом вдруг останавливается, принимается раскачивать мешок — сильнее, сильнее и, придав ему достаточный размах, бросает.
Я лечу, лечу вниз. В ушах свистит. Помогите! Помо-ги-и-ите! Подо мной отвесная скала, на скале одно-единственное дерево. Можно спастись, если зацепиться за дерево. Нет. Мимо!.. И вот уже внизу разверзлась пучина моря. Бух! Я барахтаюсь в пенистых волнах. Тону. Помогите!.. Но что это? Я плавно опускаюсь на морское дно. Дышится легко... Море теплое, прозрачное, ласковое. Мне совсем уже не страшно. Я сажусь на большой, обросший мхом камень, достаю из кармана свирель и наигрываю печальную, очень печальную песенку про Сурамскую крепость и замурованного в степе крепости мальчика...
...Помню, летом в Сурами эту песню пел старик нищий. Мать плакала. Плакал и я. Мать давала мне несколько гривенников. Я осторожно опускал их в засаленную шапку старика и недоумевал, почему сам старик не плачет?..
...Я играю на свирели. Со всех сторон ко мне подплывают рыбки — золотые, серебристые, зеленые, красные, голубые рыбки. Они плавно, чуть заметно водят хвостами, пускают пузырьки и плачут. Плачу и я. Рыбки спрашивают:
— Почему ты плачешь, мальчик?
— Рыбки мои золотые, серебристые, зеленые, голубые! Плывите, рыбки, к моей матери, скажите ей, что я жив, что я дышу, что мне здесь хорошо, но я скучаю без нее. Пусть мама придет и возьмет меня с собой.
— Как звать твою маму, мальчик? — спрашивают рыбки.
— Мою маму звать Анико!
— Но как мы узнаем ее?
— Моя мама — самая хорошая, самая красивая, самая добрая мать во всем мире! Вы сразу ее узнаете, рыбки мои дорогие! Плывите к ней!
— Хорошо, мальчик, мы найдем твою маму! А ты сыграй нам еще раз.
Я играю:
Крепость, о крепость Сурамская,
Ты горе мое и тоска...
Рыбки уплывают. Они постепенно удаляются, растворяются в голубоватой мгле и наконец исчезают. Я остаюсь один. Я играю на свирели печальную песенку про Сурамскую крепость и плачу. Потом вдруг появляется мама. Она плывет ко мне, окруженная рыбками, — моя добрая, красивая мать.
— Мама-а-а-а! — кричу я и просыпаюсь...
...Утром мать одевает меня, кормит и после долгих наставлений пускает во двор. Во дворе растет высокая акация. Я скидываю башмаки, не сводя глаз с нашего балкона, и карабкаюсь на дерево. Набиваю карманы цветами акации, быстро спускаюсь вниз, сажусь в тени небольшого сарайчика (здесь Мамед храпит свое дворницкое имущество) и принимаюсь с наслаждением уплетать пахучие, сладкие как мед цветы.
— Што ты делал, малшык! Ты совсем глупый голова, да? — слышу я голос Мамеда.
У меня холодеют руки и ноги.
— Сичас же бросал, слышал? Один маленький муравей скушал, потом твой живот как болит, ты знал? Бросал быстро! Дурак!
Мамед хватает меня за подбородок. Я закрываю глаза и выплевываю разжеванные цветы.
— Ай-ай! Какой хороший малшык, какой глупый дело делал! — сокрушается Мамед.
— Дядя Мамед, в мешок меня не посадишь? — спрашиваю я.
— Где мешок? — спрашивает Мамед.
— Милиционера не позовешь?
— Милисия? Милисия позвать, если акасия кушал!
— Нет, нет, не буду!
— Вот молодец! Если ты кушать хотел, хлеб и сыр кушал!
Мамед направляется к своему подвалу, что-то говорит жене, потом возвращается с куском сыра и краюхой черного хлеба в руках.
— Кушал! — протягивает он мне хлеб и сыр.
Тут же вертится, скулит белый пес Мамеда.
— Кушал скорей, а то собак отнять! — смеется Мамед.
Потом он берет метлу и уходит. Я набиваю рот хлебом, откусываю сыр и ем. Боже, как вкусно!
— Темур! Ты что там жуешь? Брось сейчас же и поднимайся домой! — кричит мать.
— Иду! — отвечаю я и не двигаюсь с места.
— Кто тут Барамидзе? — спрашивает вышедшая из ректорского кабинета секретарша Тина.
— Я! — отвечаю я, вставая.
Тина щурит свои близорукие глаза, пристально разглядывает меня и потом кивком головы указывает па дверь: «Входите!»
...У огромного письменного стола сидели двое — секретарь партийного бюро нашего факультета и ректор. В таком просторном, светлом и богатом кабинете мне никогда еще не приходилось бывать, да и ректора я впервые видел так близко. У меня вспотели ладони, и в коленях почувствовалась неприятная дрожь.
Ректор встал. Это был очень высокий лысый мужчина. Бросались в глаза густые, лохматые брови на его строгом лице.
— Вот это и есть Барамидзе, — сказал Давид и улыбнулся.
— Садись! — сказал ректор, указывая па тяжелое кожаное кресло.
Я остался стоять у двери.
— Садись, Барамидзе! — повторил Давид.
— Ничего, я постою, — проговорил я.
— Слушай, парень, тебе говорят, подойди и садись! — сказал ректор.
Я подошел к столу.
— Здравствуйте!
— Здравствуй! — подал ректор руку.