Сомерсет Моэм
Шрифт:
Развлечений же более легкомысленных робкий, молчаливый, замкнутый, даже отрешенный юноша (таким его запомнили в больнице) сторонился. Однажды, правда, не желая отстать от других студентов и набравшись смелости, Моэм отправился на Пикадилли, заплатил проститутке фунт стерлингов и получил за этот, прямо скажем, немалый по тем временам гонорар… гонорею, от которой потом долго у себя же в больнице лечился.
Что же до литературных дерзаний, то малыми их не назовешь. «Формативное» десятилетие с 1892 года по начало нового, уже не викторианского века явилось в жизни молодого Моэма борьбой медицины и литературы. Необходимость зарабатывать себе на жизнь (на 150 фунтов годового дохода в Лондоне, да еще с унаследованным от отца размахом, прожить было не так уж просто) вступила в борьбу с тем, что сам Моэм называл «творческим инстинктом». И творческий инстинкт, желание писать вопреки всему постепенно, но неуклонно брали верх над освоением медицинской профессии. Чехов говорил, что медицина — его законная жена, а литература всего лишь любовница; у юного же Моэма место «законной жены» занимала литература. К медицине, впрочем, Моэм относился добросовестно и с неподдельным интересом и делал в ней определенные успехи. Когда спустя несколько лет он оставит медицину, коллеги и больничная профессура будут говорить об этом с нескрываемым сожалением; если им верить, хирург и терапевт из Моэма получился бы неплохой.
Освоению медицинской профессией противостояло, помимо творческого инстинкта,
Первый раз — если не считать коротких — недельных — вылазок в Париж, который и заграницей-то для Моэма не был, — весной 1894 года. Воспользовавшись полуторамесячными пасхальными каникулами в медицинской школе, Уилли впервые отправляется в Италию. В руке у него небольшой кожаный саквояж «гладстон» со сменой белья и «Привидениями» любимого Ибсена, в кармане 20 фунтов. Трудно сказать, «целых» или «всего», скорее, последнее. Даже притом что тогдашние британские денежные знаки были куда тяжелее нынешних, — сумма эта невелика. Тем более что увидеть хочется как можно больше. Первоначально поездка планировалась недолгая, но аппетит, как известно, приходит во время еды, и молодой человек объезжает всю Италию севернее Рима. Начинает с Генуи, оттуда перебирается в Пизу, из Пизы — во Флоренцию, где живет на Виа Лаура, неподалеку от «дуомо», неустанно бродит по красавцу-городу с томиком Джона Рёскина в качестве туристического гида и вдобавок берет уроки итальянского у дочери вдовы, в чьем доме остановился. Эрсилия (так зовут девушку) читает ему вслух «Чистилище» Данте и довольно строго со своего ученика спрашивает. «К нашим занятиям она относилась серьезно, — вспоминает Моэм в предисловии к своему роману „Узорный покров“, — и когда я бывал непонятлив или невнимателен, била меня по рукам черной линейкой» [20] . Сам Моэм тоже читает итальянские книги, в основном по истории, и задумывает, вдохновившись «Историей Флоренции» Макиавелли и советами известного критика и фольклориста Эндрю Лэнга, исторический роман из жизни итальянского Средневековья. По мнению (весьма спорному) Лэнга, единственный вид романа, который может сносно написать молодой автор, — это роман исторический, поскольку, чтобы писать о современных нравах, молодому автору, дескать, недостает жизненного опыта; история же снабдит его и сюжетом, и персонажами, и литературным колоритом. Роман из жизни итальянского Средневековья будет, впрочем, написан несколько позже; теперь же начинающему романисту пора возвращаться в Англию. Домой, к лекциям по анатомии, дежурствам в приемном покое и обязанностям больничного акушера молодой человек возвращается словно бы против воли, неохотно, кружным путем, через Венецию, Верону и Милан.
20
Перевод М. Лорие.
Второй выезд за границу состоялся ровно год спустя, в 1895-м, и совпал по времени с одним из самых громких скандалов конца викторианской эпохи — судом над Оскаром Уайльдом по обвинению в «содомии». Молодой путешественник вновь отправляется в Италию, на этот раз в южную, — на Капри, в те времена тихий, почти необитаемый остров, где туристов было раз-два и обчелся. Зато английских литераторов и живописцев «уайльдовской ориентации» на Капри в тот год хватало. Был среди них, разумеется, и наш старый знакомый, Джон Эллингем Брукс, чьи сексуальные и литературные пристрастия за пять лет нисколько не изменились. Бывший гейдельбергский ментор Моэма по-прежнему восторженно цитирует Пейтера, Мередита и Омара Хайяма, по-прежнему прилежно изучает Данте, переводит Леопарди и сонеты Эредиа, играет на пианино сонаты Бетховена, не выпускает изо рта трубки и, как и прежде, всей душой предан «искусству ради искусства», о чем не устает пылко рассуждать. Впрочем, о неизменности сексуальных пристрастий Брукса мы, пожалуй, сказать поторопились. На Капри он встречает богатую американскую художницу Ромен Годдар и на ней женится; брак гомосексуалиста Брукса и лесбиянки Годдар, спасшей Брукса от нищеты, — он продавал книги, чтобы утолить голод, — длится без малого месяц. А вот пребывание Брукса на Капри затягивается на целых сорок лет…
На возмужавшего, набравшегося жизненного опыта Моэма (где еще прибрести жизненный опыт, как не в больнице?) чары Брукса действовать перестали. Теперь он насквозь видит это самовлюбленное и, в сущности, довольно ограниченное существо. «Он принимал свою похоть за возвышенные чувства, — говорится в „Бремени страстей человеческих“, — слабодушие — за непостоянство артистической натуры, лень — за философскую отрешенность» [21] . «Он выказывает страстную любовь к прекрасному, приходит в неистовый восторг при виде картины Боттичелли, альпийских снежных вершин, захода солнца над морем. Восторгается всем тем, чем восторгаться принято, но совершенно не обращает внимания на неброскую прелесть окружающего мира, — прозорливо подмечает Моэм в „Записных книжках“ не только сущность эстета Брукса, но и эстетства как такового. — При этом Брукс ничуть не притворяется; если он чем-то восхищен, то вполне искренне, неподдельно. Однако он способен заметить красоту, только если ему на нее укажут, сам же не в состоянии открыть ничего… За всю жизнь в его голове не родилось ни единой собственной мысли, зато он с чувством и весьма пространно рассуждает об очевидном» [22] . Так пишет победитель-ученик о побежденном учителе, которому он теперь знает истинную цену.
21
Перевод Е. Голышевой, Б. Изакова.
22
Перевод И. Стам.
На Капри Моэм старается держаться в стороне от вседозволенности и интеллектуальной ограниченности («ни одной собственной мысли») англо-американского эстетского кружка. Теперь у него другие, куда более демократические предпочтения. «Нигде не было мне так хорошо, — вспоминал Моэм, — как на волшебном Капри, среди крестьян и рыбаков…» Мы не знаем, платили ли крестьяне и рыбаки Моэму той же монетой, приверженцы же искусства ради искусства не особенно стремились приблизить к себе «обывателя, которого ничего не интересует в жизни, кроме вскрытия трупов, и которому доставит несказанное удовольствие, застав лучшего друга врасплох, поставить ему клизму».
И, наконец, третья, быть может, самая памятная, давно вынашиваемая поездка Моэма состоялась спустя еще два года, в конце 1897-го, когда бывший студент-медик двадцати трех лет сдал экзамены, ушел из больницы и уже выпустил свой первый роман, о котором речь впереди. Испания, «страна его мечты, к которой он и прежде испытывал непреодолимое влечение, проникся ее духом, ее романтикой, величием ее истории» (говорится в «Бремени страстей человеческих»), произвела на Моэма если и не большее впечатление, чем Италия, то, во всяком случае, впечатление более продолжительное и устойчивое. Сурбаран, Рибера, Веласкес и, прежде всего, Эль Греко стали его любимыми художниками на всю жизнь, о них он много думал, им он посвятит многие свои эссе и статьи. Впрочем, в 1897 году Эль Греко и Веласкеса затмила юная
И первая, и вторая поездки в Италию были недолгими. В Испании же Моэм, не обремененный более больницей, пациентами, дежурствами («никаких обязанностей, никакой ответственности»), прожил, путешествуя, без малого полгода. Находясь под воздействием прочитанной еще в Уитстейбле у дяди Генри книги «Мавры в Испании», а также классических очерков об Испании Теофиля Готье и Проспера Мериме, он едет на Пиренейский полуостров «в поисках эмоций», как он однажды выразился, беседуя со скорняком в Кордове. Путешествует главным образом по Андалузии, останавливается в Кордове, Гранаде и, естественно, в Севилье, где с Розарито (Розарио) и знакомится. Ездит верхом, много ходит пешком, учит испанский — в Италии хотелось прочесть в оригинале Данте, в Испании — Сервантеса, в Каире, спустя несколько лет — «Сказки тысячи и одной ночи». Заходит в соборы, монастыри и мечети, не гнушается больницами (профессиональный интерес?), тюрьмами, а однажды побывал даже в публичном доме, с чем связана столь же банальная, сколь и сентиментальная история, очень смахивающая на вымысел. Когда проститутка разделась, Моэм обнаружил, что это совсем еще девочка, и спросил, зачем она продает свое тело, на что бедняжка якобы произнесла только одно слово: «Hambre» — «Голод». Он танцует на карнавалах, не раз присутствует на бое быков, о чем в «Земле Пресвятой Девы» напишет: «Порочная, отвратительная штука, но в корриде столько риска, мастерства, отваги, что глупо отрицать, будто есть на свете развлечение более увлекательное». А еще подолгу сидит в тавернах, попивая манзанилью, слушает испанские песни. «Чем-то они напоминают туземное ожерелье, где на бечевку, как придется, без всякого разбора нанизаны камешки разного размера и цвета», — записывает он. И, как сказали бы сегодня, совершенно меняет свой «имидж»: отрастил усы, носит надвинутую на глаза широкополую шляпу, играет на гитаре, не расстается с филиппинской сигарой. Испания 1897–1898 годов в жизни Моэма сродни Гейдельбергу 1891-го: здесь, как и шесть лет назад в Германии, он вновь обретает желанную свободу. «Я приехал в Севилью после тяжких лондонских лет, — пишет Моэм в автобиографии „Вглядываясь в прошлое“. — Я устал от надежд, устал думать о тяжелой, скучной работе, и Испания стала для меня землей свободы. Только здесь я, наконец, осознал, что еще молод, только здесь я освободился от пут. Испания была для меня чем-то вроде спектакля, я смотрел этот спектакль и все время боялся, что вот сейчас занавес упадет и вернется реальность…» [23] Если Испания была для Моэма увлекательным и красочным спектаклем, то «в Англии, — напишет он спустя сорок лет в книге „Подводя итоги“, — я никогда не чувствовал себя вполне дома. Англичан я стеснялся. Англия была для меня страной обязанностей, которые мне не хотелось исполнять, и ответственности, которая меня тяготила» [24] .
23
Перевод Ю. С. и И.З. под редакцией Э. Кузьминой.
24
Перевод М. Лорие.
Но все это будет в 1897–1898 годах, пока же, в 1892-м, до кабальеро в широкополой шляпе, танцующего на карнавалах, и свободы Моэму еще далеко; это зажатый, молчаливый, очень добросовестный, погруженный в себя и не уверенный в себе заикающийся юноша.
Строго говоря, Моэм, конечно, не жалел, что бросил медицину, однако спустя много лет, уже став известным писателем, признавался, что из больницы ушел слишком рано. «Это был идиотский поступок, — признался он однажды. — Совершенно идиотский. Ведь я мог бы с тем же успехом писать по ночам и не испытывать чудовищных материальных затруднений. И вот еще, отчего я жалею, что так быстро забросил медицинскую профессию. Дело в том, что шанс написать что-то стоящее до тридцати лет, в принципе, очень невелик. Изо всех сил стараешься заработать литературой на жизнь и упускаешь серьезные темы». Тут важно, однако, не противопоставлять медицину и литературу. «Работа врачом, — писал уже в солидном возрасте в книге „Вглядываясь в прошлое“ Моэм, — научила меня всему, что я знаю о человеке. Именно в больнице Святого Фомы я понял, — и это самый главный урок в моей жизни, — что боль и страдание не облагораживают человеческий дух… Боль и страдание порождают мелочность, обидчивость, эгоизм, жестокость. Облагораживает только счастье». Об этом, собственно, и будет первый роман Моэма, а потом, спустя еще лет двадцать, рассказ «Санаторий», — но до них еще довольно далеко…
Как бы то ни было, медицина была лишь ширмой; профессией врача Моэм, как, собственно, и собирался, овладел лишь в качестве своеобразной страховки: пусть, дескать, будет ремесло в запасе. А вдруг издатели не проявят интереса к моей литературной продукции или интерес проявят сдержанный и недолговечный? И то сказать, среднему литератору жить сочинительством в конце XIX века было ничуть не легче, чем в начале XXI: престиж профессии был близок к нулю.
И Моэм раздвоился, превратился в доктора Джекиля и мистера Хайда из знаменитой повести-притчи Роберта Луиса Стивенсона.
Днем «доктор Джекиль» вместе с еще двумя сотнями студентов-медиков прилежно овладевал азами акушерской профессии. Слушал лекции по анатомии в анатомическом театре больницы и лекции по гинекологии (одну из них, вспоминает Моэм в «Записных книжках», остроумец-профессор начал так: «Господа, женщина есть животное, которое мочится раз в день, испражняется раз в неделю, менструирует раз в месяц, дает приплод раз в год и совокупляется при любой возможности» [25] . Моэм препарировал трупы — и однажды заразился даже септическим тонзиллитом. Присутствовал в качестве ассистента на операциях, перевязывал раны, извлекал швы. Штудировал «Кости» Уорда и «Азы анатомии» Эллиса. Смотрел больных в поликлиническом отделении и во время ночных дежурств в приемном покое. Ходил по кривым улочкам Южного Лондона, неподалеку от больницы Святого Фомы, помахивая черным врачебным саквояжем, который «служил ему пропуском в самых зловещих переулках и вонючих тупиках, куда в одиночку боялись заглядывать даже полицейские». Принимал роды («Я стал квалифицированной повивальной бабкой», — шутил он впоследствии) у живущих в трущобах Ламбета многодетных рожениц, извлекая на свет божий, порой по трое в день, не нужных своим родителям младенцев. На счету юного акушера было в общей сложности шестьдесят три новорожденных. «Он принял у одной женщины двойню, — читаем в „Бремени страстей человеческих“, — и, когда ей об этом сказали, она разразилась истошным, надрывным плачем. „Бог милостив, может и приберет их к себе“, — успокоила ее сердобольная акушерка» [26] .
25
Перевод И. Стам.
26
Перевод Е. Голышевой, Б. Изакова.