Сон золотой (книга переживаний)
Шрифт:
С меня-то какой спрос, я ещё малой ребенок, вся вина ляжет на старшого, на него посыплются ежедневные упреки со слезами, а может и таска за волосянку. А брат хоть и худенький был, недорослый, но серьезный видом, настоящий мужичок, знающий себе цену; он считался гордостью школы, ходил в отличниках. И тут мы к ужасу своему услышали, как хлопнула калитка, и кинулись к окну; в заулок, тяжело волоча ноги, вошла мама, накренившаяся под тяжким коробом; лицо ее было мучнисто-серым, облепленным лесовым комарьем, в кровавых потеках по скульям, белый плат сбился к затылку, волосы от пота скомались неряшливо, дорожные истерзанные чулки слезли до лодыжек. По её виду было понятно, как неимоверно устала она, намокла, как тяжело доставалось ей
Братец бросился в сени, оттуда по лестнице на чердак. Я за ним, канюча:
«Гена, ты куда? Не бросай меня».
«Отстань, зануда», – прошипел братец, торопливо зарывясь в сено в дальнем темном углу, куда едва проникал скудный свет из оконца. Я стоял посреди подволоки, не зная, куда мне деваться; с крюка, свисая почти до половиц, висели сети, колыбаясь, шурша берестными наплавками, шевелились березовые веники, кто-то скашливал и поуркивал, – может на меня сердился доможирко, что я потревожил покой хозяйнушки.
«Гена, Гена, где-ка ты?» – со страхом прошептал я, вглядываясь в полумрак. И как из-под земли, донеслось грозно:
«Иди отсюда. Смотри мне, матери не выдай».
Куда мне-то пристать? С опустошенным сердцем я медленно спустился по лестнице. Возле двери приостановился, стал отчаянно мусолить, тереть глаза, выдавливать слезы, чтобы мать пожалела меня, и тем отвести от себя грозу. В комнате мать стонала, увидев разор, на несчастную страшно было смотреть, так ее ошеломило случившееся.
«Где он, где!? – Закричала мать, едва на меня взглянув. – Найду, шкуру спущу!»
«Не знаю, – соврал я, – побежал куда-то, мне не сказался».
Тупо соображая, мама отправилась искать Генку, ткнулась туда-сюда, скоро вернулась домой, опустилась на стул, заливаясь слезами, раскачиваясь, обхватив голову руками, стала причитывать:
«Ироды, вы, ироды! Ой, что вы наделали, леший бы вас побрал! Навязались на мою голову! И на кой ляд я вас столько нарожала? Ой, дура, я, дура. Придешь, до смерти залуплю!» – закричала, задравши лицо в потолок. Наверное, уже догадалась, что сын спрятался на чердаке.
Но искать было некогда, мама постенала недолго, поревела, потом начала прихорашиваться, прибирать себя перед зеркалом, пудрить воспаленное от комарья и слез лицо. Щеки у нее были покрыты странными желтыми пятнами осеннего загара, хотя ежедень с неба бусило сиротским дождем. Не обращая на меня внимания, помылась под умывальником за кроватью, стала натуго запеленывать вспухший живот, чтобы не выпирал из-под почтарской формы. (После-то я оразумел: мать скрывала от соседей, что была на сносях. Через месяц она неожиданно для всех родила сына.)
В полночь мама вернулась с работы, сына дома не было. Зажгла лампу, меня будить не стала; я слышал, как взбиралась скрипучей лестницей на чердак, звала: «Генка, ты здесь?!» Темнота не отзывалась. Мама ни с чем вернулась назад, расчесывая гребнем волосы, уныло, с близкой слезою говорила сама с собою: «Ну и сиди там, подыхай с голоду. Он обиделся. А я не обиделась? Оставил без самовара. Ничего нельзя доверить, пустая голова. Одна игра на уме. Ведь большой уже. Вот вернулась с работы и чайку не попить. Устала, как лошадь. Все для вас, все для вас, поганок, а мне-то когда будет от вас помощь? Лодыри поганые! – возвысила напоследок голос. – Вот вернись, запорю! Меня не жалеете, так почто я вас должна жалеть? – Мама совсем сникла, потухла голосом, последние слова уже договорила шепотом. Я, лежа на полу, делаю вид, что сплю, но слегка приотпахнув ресницы, наблюдаю, будто картинку в кино, как мать, сидя на кровати, широко разоставя ноги, медленно распеленывает живот, и вот он освобожденно вспучивается словно его накачали насосом; потом утешно поглаживает вокруг пупка, что-то ласково бормочет, уговаривает кого-то погодить, не пихаться ножонками и не воркотить. Глаза ее слегка закатились, а губы отмякли, поплыли в улыбке, обнажив зернь зубов. Мама была так близко,
Утром мать поднялась на чердак, вскричала в сумрак: «Генка, вернись, кому говорю! Чего прихиляешься!? Иль с голоду хочешь сдохнуть? Вот и подыхай. – И тут же, еще суровя голос, сменила гнев на милость. – Ступай домой, ничего не сделаю?»
Вернувшись в комнату, приказала: «Снеси дураку поесть. Вот сколь настырный. Чтоб всё по евонному... Нет бы сказать: мама, прости! И неужто бы я не поняла? Ну, с каждым бывает. Вот и я, помню, тоже самовар упустила, распаяла. Тоже краник отпал, труба отвалилась. Будет время, попрошу дядю Ваню, он запаяет».
Генка вернулся с чердака на четвертый день.
Самовар мама отнесла лудильщику и вскоре сама отправилась в больничку на другой конец города. А домой вернулась на третий день с новорожденным. Так в тесном нашему кругу появился братик Вася.
На дворе стояла осень сорок девятого. Значит, в том году мама перестала ждать мужа с войны, вот почему с того времени она всё реже доставала из комода наволочку с его письмами.
12
Мой отец предчувствовал войну. (Войну ждали все, и это долгое ожидание не то чтобы отбирало волю, но пригнетало душу. Это как перед грозой, когда маревит, когда темень сгущается на западе, уже и погромыхивет вроде, и молоньи просверкивают, но неподвижная туча, набухая, никак не наползет и не разрешится дождем. Судя по воспоминаниям, многие тогда уже мысленно торопили войну, находясь как бы в некотором затмении, позабывши гибельные, ужасающие свойства войны, хотели, чтобы она скорее началась и завершилась победою, чтобы кончилась эта неопределенность. Ведь что суждено, того не избежать.) Отец за полтора года до войны знал, что погибнет, потому все письма загодя (весной сорок первого) вернул жене, чтобы они не затерялсь. И вот отцовы «треугольники» сохранились, а письма жены, которые отец отослал назад в Мезень, пропали бесследно, а может в минуту душевного неустроя были порваны матерью иль сожжены? И уже никогда не узнать, почему мать так безжалостно расправилась с посланьицами. Зная ее застенчивый характер, нельзя даже предположить, что они хранили исповедально-откровенные подробности, выдавали то, глубоко личное, интимное, что не следовало бы знать посторонним. От матери вообще не осталось не только писемка иль крохотной записки, но даже слова на бумаге, чтобы по почерку можно было понять ее склонности. В этом была своя тайна; переписку мужа сберегла, а свою уничтожила. Учитель всю свою короткую жизнь домогался от жены ответа, а она чаще всего упрямо отмалчивалась. Каждая весточка от любимой была за праздник.
«16. 6. 1932 г. Здравствуй, дорогая Тонечка. Пишу привет из д. Николы. Тоня, с того времени, когда я тебя увидал, я почувствовал какую-то близость к тебе. После того я все время стремился узнать, видишь ли ты или нет, что я тебя полюбил, но так и не мог узнать.
Надо сказать по правде, ты относилась ко мне хорошо. Также ты относилась и к другим. После того я решился тебе написать, чтобы узнать, как ты относишься ко мне. Но ответа не получил.
Тоня, я у вас буду скоро, обязательно приготовь мне ответ.