Соната
Шрифт:
Дверь отворилась и, держась за косяк, как за телеграфный столб, ша-таясь и моргая запухшими глазами, выполз, как из берлоги, Денис Артемо-вич, – отец Володи Силушкина. Прическа у него была такая и сам он был та-кой, словно вначале лежал в хлеву на сене, потом – в курятнике на помете, а напоследок бухнулся в яму с помоями. Он смотрел вкруговую, страшно вра-щая белками и не понимая, где он и кто его потревожил.
– Ка…как на центрифуге… – заикающе прогузынил он. – Голова есть…головы нет. Ва… вакуум в башке. Пе.. перегрузился я сегодня градусами… Ты кто?… Ты какая здесь, а?… Кто ты, из каких?.. Наш или чужая?.. Отвечай – тебе сказано!..
– Здравствуйте,
– Ты …ты францу…цузский шпиен… – проговорил с закрытыми глаза-ми.
Денис Артемович, конечно, услышал «здравствуйте», но как что-то далекое-далекое, напоминающее эхо, поэтому он вибрирующими движениями пальцев стал немедленно прочищать слух.
– Хе, Сережка!.. Здоров!.. Сразу тебя узнал. Извини: облапить и поцеловать не могу – сила моя в бутылке осталась. Ик!..Ик!..Икаю, как видишь. Нас было, Сережка, трое: я, стол и стаканище. Захмелел я в пенек… Хочешь – заходи, но моего вундеркинда нету. Гениальный же он, стервец, – ну, этот… новый Ван Дог…Тьфу ты!..Ван Гог или Ренуар… Думаю, гоноре… гонорары у него в будущем будут такие – мне непременно на коньячок перепадет.
«Тонет человек, люди! Бросьте ему спасательный круг!» – подумал Сережка, потом сказал:
– Зачем…зачем вы, Денис Артемович, пьете?
– А вот ты с трибуны задай такой вопрос всем!.. Все будут с мест возмущаться, голосовать против пыятства, а на самом деле… Эх, не понять тебе, малый!.. Ты своим вопросом наполовину отрезвил мое «министерство», – похлопал себя по лбу. – Вот пусть введут четырнадцатую зарплату за трез-вый образ жизни, – тогда и перестану пить. – Скрежетнул зубами. – Не по-нять тебе, масленок, что в душе у меня только мазут и горечь! Вот и выжи-гаю все это пламенем градусов. Не помогает… Все думаю: к чему, зачем жи-ву? Гляну кругом – и все кажется неинтересным-неинтересно! А неинтересно потому, что горластых у нас валом, а истинных работяг – соли земли – мало-вато!
«Это апатия. Какая причина привела ее к этому человеку?»
– Ласточке, вороне, воробью порой завидую. Не понять тебе этого. Поживешь с мое – вот тогда-то, может, и прозреет твое сердце, глядя верным взглядом на жизнь-матушку… Друг улыбнется, руку пожмет, а вот понять – не каждому это дано. А было б хорошо, ох как хорошо, если б понимали друг друга! По принципу: твое сердце – мое сердце, твоя боль – моя боль… Что-то мешает нам в этой жизни. А что – не знаю, невдомек мне. И этого «что-то» собралось столько, что, вероятно, лет двадцать бульдозерами надо будет вкалывать-ровнять!.. У нас стало модно говорить о проблемах. Говорят о них все: учителя, ученые, работяги, все-все. А кто их, эти проблемы, – хотел бы спросить в «Прожекторе перестройки»! – создает? Кто – спрашиваю?! Да те бюрократы и дермократы, которые ничего не делают… просто сидят и лясы точат в государственных учреждениях, получая за это хорошую государственную зарплату! Было б больше пользы, если б каждый не разговорней красивой занимался – это нынче мы все умеем, – а взялся за черенок заступа!.. Ну, я пошел бай-байкать. Устал. А ты, Сережка, приходи почаще – эти разговоры делают меня полутрезвым.
Старая темная лестница и полутемный подъезд усугубляли тоскливость, и Сережке чудилось, что он наступает не на ступеньки – на огромные клавиши, звучащие Бетховенской великой печалью. В сердце ощущал болезненную тяжесть – на донышке его свинцом лег недавний разговор. Отрок был навъючен множеством мучающих его вопросов, от которых не мог и не хотел избавиться, и он был
Он остановился на лестничной площадке и, как к матери, прижался лбом и щекой к холодной, исписанной мелом и гвоздями стенке.
Шаги. Сережка хотел, чтобы спускавшийся быстро прошел мимо, сделав вид, что не заметил его. Он кожей ощутил чужой взгляд – словно инеем покрылась спина.
«Ну проходите же, быстрее, прошу вас!»..– мысленно торопил он незнакомца, уверенный, что чужая боль ему безразлична – как прошлогодний листопад.
– О, стоит! – мужской веселый голос был уже рядом. – Ты чего, пацан? Тебе плохо? «Скорую» вызвать?
– Спасибо. Ничего мне не надо.
– Ага, понял: ты задумался над проблемами сегодняшнего жития-бытия. А ты не думай – мой тебе совет. – Запах суррогата шибанул мальчику в нос, и он подумал, что весь мир сегодня, вероятно, пьян. – Ты о перестройке думаешь, младен?
Уйти бы, но Сергей боялся услышать вслед страшно-омерзительное оскорбление. Он знал: оскорбления мало-помалу уничтожают в человеке доброе, нежное – и он прячется в коконе замкнутости.
– Зеленый цвет дан – поезд перестройки мчит на всех парах, главный машинист – Горбачев, – продолжал незнакомец. – Под откос поезд, вероятно, не скочурится – не беспокойся. Уж больно много калек будет, если под откос… – Похлопал Сережку по плечу. – А ты, пацан, ни о чем не думай – дольше проживешь, здоровее будешь. Сейчас недумающим сочувствуют, их даже уважают и любят. Совет: будь послушным муравьем; взвалили на тебя бревнышко – тащи не задумываясь по прямой к цели. И баста!
Сережка с облегчением вздохнул, когда «философ» наконец ушел.
«Взрослые читают нам сказки, воспитывают, наставляют, а сами делают такое… – думал Сергей. – Почему отцы уходят к другим женщинам, а матери – к чужим мужчинам? Отцов и матерей лишают родительских прав – и дети плачут в одиночестве, просят родителей вернуться. Неужели вы, родители, не слышите стон и плач своих детей! Ведь это девятый вал детского горя! И когда смотрю на небо, мне кажется, что это не звезды – застывшие слезы осиротелых детей!»
Ему хотелось сейчас забраться на чердак, чтобы никто не помешал его мыслям. На первом этаже было почти темно, и его, севшего на корточки в уголке под лестницей, никто не мог увидеть.
«Почему люди мало живут? Крокодилы и черепахи живут до ста семнадцати лет, щуки – до двухсот шестидесяти, кит – до четырехсот.
Мудрый народ хунза, который живет в гималайской долине, не курит и не пьет. Зубы у них не болят, зрение до старости хорошее; матери пятидесяти лет красивы и грациозны. И живут хунзы до ста двадцати лет… Стрессы – а может, жадность? – пожирают года жизни цивилизованных людей?»
Когда он вышел на улицу, мир показался ему иным, совсем не тем, прекрасным, веселым, счастливым, каким он видел его до встречи с Денисом Артемовичем. Какая-то внутренняя сила гнала его домой, неудержимо рвалась наружу. Он знал: это музыка, вторая его мать, любящая и понимающая его, хотела выслушать его горечь и боль.
Кто-то небольно ударил Сережку по плечу. Но он, опустив голову, торопился к звавшей его музыке.
– Ты куда? Своих не видишь? – догнал его Володя Силушкин. Потертые до белизны боксерские перчатки перекинуты через плечо. Ажурная белая тенниска апаш с красным воротничком очень шла ему.