Сорок пять лет на эстраде
Шрифт:
Горьковский Сокол думал о небе – и советский человек завоевал это небо. Европа думала о том, что мы рождены ползать, а мы летаем. Чехов через тысячу лет думал увидеть небо в алмазах, а оно у нас вот оно, над головами. Сами сделали небо и сами украсили его алмазами. Но на тех, которые этих алмазов не замечают или, наоборот, видят, но думают украсть и в Торгсине на боны выменять – есть и такие, – лай, жучка. Лай, дорогая. И если они здесь находятся – куси их!
(Собака лает на публику.)
А думаешь, здесь бракоделов нет? Есть, жучка. Кусай их – за неуважение к потребителю, за
(Собака лает.)
А вон, смотри, транспортники сидят. У них тоже наворотов много. Куси их, жучка… Вон – канцеляристов хватай. За волокиту, за функционалку. За все, что мешает строить новую жизнь… Это полезно, жучка…
(Собака лает.)
Дай я тебе помогу, жучка!
(Сокольский лает вместе с собакой. Выходит конферансье. Смотрит с недоумением на эту сцену. Потом присоединяется. Все втроем лают на публику.)
1934
«Отелло»
Если вот так разобраться как следует, по душам, дорогие товарищи, положа руку на сердце, то, конечно, все, что на мне сейчас надето: и этот роскошный бархатный камзол сочинения Льва Николаевича Толстого, и этот козьма-прутковский бант, обрамляющий мое, мягко выражаясь, не особенно интересное лицо, – все это, в сущности, сделано за ваш счет, за ваши кровные, трудовые зрительские деньги…
Но даже и те граждане, которые денег за билеты в театр обычно не платят и в обмундировании моем участвуют только, так сказать, идеологически, сегодня все равно, наряду со всеми остальными, имеют право встать после представления в очередь около кассы театра и требовать все, что они на меня затратили…
Не знаю, конечно, как будет с деньгами – это я не гарантирую, – но что касается каких-либо моральных ценностей, все они будут возвращены беспрекословно…
Мало того, возможен и такой случай, что сброшу я с себя вот эти мои боевые бранные доспехи и верну их вам обратно как хозяевам положения. Дескать, вы эту толстовку покупали, вы ее и носите…
Но прежде чем начать скидывать, поговорим по душам. У меня в этом городе никого, кроме вас, родных нету.
Только вы и есть, мои дорогие двоюродные братья и сестры, дяди и тети, к которым по-настоящему-то я должен был бы сегодня сойти с этой высокой эстрады. Кинуться к каждому сидящему дяде на жилетку и крепко, по-родственному, замереть на груди у каждой тети, которая сидит здесь, перед моими глазами.
Но не бойтесь! Не сойду я к вам с этой высокой эстрады. Дяди могут не беспокоиться, тети – не волноваться!! Ставятся нынче на обсуждение такие, знаете ли, странные иногда вопросы семьи и брака, при которых я лично ни к одной тете без свидетелей ближе, чем на пушечный выстрел, подойти не рискую…
Рухнули устои, на которых воспитали меня некоторые наши поэты, художники, литераторы…
Впрочем, позвольте все по порядку.
Черт меня дернул не так давно завернуть у себя в Москве в театр – в Малый.
Не знаю, как это случилось, – я по театрам-то вообще давно не хожу. Я той нагрузки, которую вы, зрители, иногда выдерживаете, переносить не в силах: здоровье у меня слабое.
А тут, понимаете ли, иду
А прямо перед ним и наискосок действительно все театры, театры… Фу ты, думаю, какой старикан ядовитый… А ну-ка зайду я посмотрю, что у него самого за спиной делается. Чего-то он к своему театру так неприлично спиной устроился. В театрах я, правда, давно не был – ну да что за это время изменилось? Ничего?! Риску-то все равно никакого. Как бы пьеса ни называлась, содержание-то небось старое, знакомое: на сцене трактор, слева сидит бедняк и что-то привинчивает, а справа сидит кулак и что-то отвинчивает… Зайду, думаю, получу зарядку…
У нас такие вещи зарядкой называются. Утром гимнастика по радио – зарядка, концерт – зарядка; не считаются, конечно, с тем, что вот, ежели так с утра человека зарядить, он же к вечеру выстрелить может. Ну, сел… Я хотя в театрах действительно давно не был, но, думаю, хлынут на меня знакомые достижения так называемого театрального левого направления. Сейчас на сцене лестница будет стоять, актеры в зеленых париках кверху ногами на сцену выйдут, разговаривать станут одними знаками препинания. Так сказать, как критики пишут: «Плоскостное разрешение внутренней спирали по горизонтали эмпирических переживаний…»
И вдруг, понимаете ли, открывается занавес. Смотрю: что такое? На сцене – декорация: Венеция, дворцы какие-то… Причем, понимаете ли, дом – так он действительно дом: крыша, окна, коммунальные услуги разные… Ежели, скажем, там кровать на сцене полагается, так она, смотрю, действительно кровать. Нет того, чтобы, как обычно раньше, помните, вместо нее на сцене стремянка ставилась, а к ней символическая собака привязана…
В чем дело, думаю? Не на том же мы, старые зрители, воспитаны. Смотрю дальше: вышли артисты, люди как люди, генерал какой-то венецианский, Отеллой прозывается, любит какую-то Дездемону, ревнует ее, все такое прочее, главное – понятно все до удивительности.
Не может быть, думаю, чтобы театр на такую смелость пустился: понятные спектакли для нашей публики ставить. Не иначе как параллельное затмение смысла пойдет. Сейчас сбоку режиссер выйдет и на все на это туман напускать станет. Знаете, как у нас в некоторых музеях. Висят там разные картины наших старых, знаменитых художников, Аполлоны стоят, Венеры, а промеж них инструктора в очках на жалованье ходят и на все на это социологию накручивают. Дескать, вот, обратите внимание, на этот гнусный портрет Екатерины Великой. Да не смутят вас разные художественные красоты, смотрите на этот развратный рот, на эти жабьи глаза этого кровавого хищника и феодала в юбке. Руки-ноги надо обламывать художникам, которые разными Венерами затуманивают нам подлинную феодальную отрыжку… И пойдет, и пойдет. Выйдешь из этого музея, думаешь: да запалить его со всех четырех сторон к чертовой бабушке, кому нужен этот проклятый феодализм?!