Сотворение мира.Книга первая
Шрифт:
Охваченный тоской, Максим, боясь того, что он загинет в этих чужих лесах и никто не узнает его горьких мыслей, завел записную книжку. По ночам, когда усталые офицеры засыпали, он пристраивался у печки и писал. Он подолгу думал, подолгу грыз карандаш: ему хотелось высказать самое главное, сокровенное, чтобы все люди знали, как ему тяжело.
«Душа моя похожа на потравленное поле, по которому пробежали, протопали бешеные кони, — писал Максим. — Нет на этом поле ни колоса, ни цветка — все затоптано копытами, поломано, прибито серой степной пылью. Там, на родине, люди строят непонятный мне новый мир, которого я никогда не увижу и не узнаю. Я рос с этими людьми.
«Где ж ты, моя любимая? — писал он дальше, вспоминая Марину. — Мы и года с тобой не прожили, как судьба уже развела нас. Даже дочки своей я не видел, так и не знаю: какая она? Я бы все отдал, чтобы хоть одним глазом на вас посмотреть. Давно уже хочу я забыть вас, вытравить из памяти, чтобы напрасно не тревожить душу, но не могу. Сколько времени прошло, а вы обе живете в моем сердце, и нельзя мне оторвать вас от себя…»
Только поздней ночью, когда дрова в печке догорали и под темной золой тускнел жар, Максим со вздохом закрывал свою книжку, молча укладывался на нары. Офицеры не раз видели, как Селищев писал, заметили, что он тщательно прячет записную книжку, и переполошились.
— Черт его знает, кому он пишет! — сердито сказал войсковой старшина Жерядов. — Может, он насчет нас Богаевскому строчит да всякие пакости придумывает?
— Навряд, — усомнился кто-то из молодых. — Хорунжий Селищев порядочный человек.
— Все мы порядочные, — буркнул исполосованный шрамами пьяница Жерядов, — а при первом удобном случае наша порядочность летит ко всем чертям!..
Обитатели барака решили проверить, что пишет Селищев и нет ли в его писаниях опасности для товарищей. Веселый, никогда не унывающий сотник Юганов вызвался добыть селищевскую книжку и однажды на рассвете вытащил ее из кармана Максима и тихонько разбудил офицеров. Они вышли из барака и при свете фонаря прочитали все, что написал Максим. Книжку опять засунули в карман Максима, а когда он проснулся, окружили его со всех сторон, оглушили насмешками и раздраженными упреками.
— Из вас, хорунжий, Лев Толстой не получится! — посапывая, сказал Жерядов. — Вы напрасно портите бумагу и нервы.
— Никто твою затоптанную конями душу не пожалеет!
— И милую свою ты не увидишь ни одним, ни двумя глазами.
— И памятник тебе не поставят.
Максим вскочил, смущенный и злой. Между темными его бровями напряженно двигалась глубокая морщина, обтянутые смуглой кожей скулы тронул румянец гнева.
— По-моему, вы совершили поступок, недостойный офицеров, — хрипло сказал он. — Как вам не совестно! Докатиться до того, чтобы залезть в чужой карман? Где же ваша воинская честь, господа?
— Брось, Максим! — засмеялся Юганов. — Чего ты ерепенишься? Ну, товарищи пошутили, подурачились от скуки. Что ж тут такого?
— Нет, погоди!
Скинув ноги с нар, Максим надел сапоги, застегнул френч на все пуговицы, заложил руки за спину и медленно подошел к Жерядову.
— Если вы, войсковой старшина, — дрожа от злобы, сказал он, — как старший в звании, немедленно не извинитесь передо мной за… за ту подлость, которую вы совершили, то я…
— То он тебя, Степан Маркелыч, вызовет на дуэль, — перебил Юганов.
— То я, — не обращая на Юганова внимания, закончил Максим, — или покину полк, или при первом удобном случае пристрелю вас в лесу.
— Вот так загнул! — закричали офицеры.
— Крепко!
— Смотри, как бы тебя самого не пристрелили!
Чистенький, аккуратный подъесаул Сивцов, подняв подбритые брови и улыбаясь краешком губ, проговорил вкрадчиво:
— Господа! Я, собственно, не понимаю: почему мы все это обращаем не то в шутку, не то в семейную драму! Тут ведь вещи более серьезные. Хорунжий Селищев — вы все читали его дневник — очень подозрительно разглагольствует об экспериментах большевиков. Больше того, хорунжий даже жалеет, что он не увидит результатов этих экспериментов. Что это такое, позвольте вас спросить, как не открытая большевистская агитация? По-моему, записной книжкой хорунжего должны заниматься не мы, а военно-полевой суд…
Офицеры переглянулись. Краска медленно сползла с лица Максима: его худые щеки покрылись восковой бледностью. Он повернулся, достал из-под набитой травой подушки маузер, молча сунул его в карман. Потом вытащил полинялый вещевой мешок, накинул на плечи шинель.
— Куда ты, Максим? — закричал Юганов. — Подъесаул Сивцов шутит, а ты на стенку лезешь!
— Какие там шутки! — так же улыбаясь, пожал плечами Сивцов. — Этим не шутят.
Максим неторопливо прошел мимо него, обернулся и сказал:
— Прощайте, я ухожу… Не поминайте лихом… А тебя, Сивцов, мне жалко, потому что всех нас жизнь учит, а ты как был дураком, так и остался…
Хлопнув дверью, Максим вышел. Его никто не задерживал. Только подъесаул Сивцов кинул ему вслед:
— Ничего, хорунжий, мы с вами еще увидимся!
Возле крайней землянки, где спали казаки третьего взвода, Максим увидел урядника Шитова. Скинув сорочку и расставив ноги, старик умывался из солдатского котелка.
— Куда ты поспешаешь, Мартыныч? — опросил он, заметив Селищева.
— Ухожу я отсюда, — сказал Максим и протянул уряднику руку. — Бывай здоров, Шитов… Не злобись на меня, если чем обидел, и казакам поклон передай…
У Шитова выпала из рук тряпица, которой он вытирал мокрую бороду.
— Постой, постой! Как же ты уходишь? Куда? А начальство?
— Куда-нибудь! — махнул рукой Максим. — А начальство — что ж… не век с ним жить.
Пожав руку обескураженного казака, он поправил вещевой мешок и зашагал по лесной тропинке. Солнце еще не взошло, но утренняя заря уже осветила лес красноватым светом. В густых ветвях разлапистых дубов верещали птицы. Черно-белый дятел с ярко-малиновым пятном на подвижной голове и с таким же малиновым подхвостьем деловито постукивал по стволу дикой яблони, ронявшей лепестки. Правее тропинки, между бархатисто-зелеными замшелыми камнями, вился чистый как слеза ручеек.
Максим шел все быстрее, пробирался через покатые лесные холмы, обходил глубокие, пропахшие сыростью ущелья, и странно-радостное чувство какой-то легкой отчужденности и свободы волновало его. Ему хотелось забыть все, чем он жил до этого часа, и вот так шагать без конца по лесу, вдыхая острый запах молодой коры, влаги и тот прелый дух умирания, который сладко тянулся от слежавшейся за зиму палой листвы.
«Черт с ними, с белыми, с красными, — думал он, — надоели они все до смерти!.. Зачем это мне? Буду вот так бродить по лесам да по селам, буду работать. Кусок хлеба я везде найду. А там увидим. Может, когда остынет это клятое пожарище и люди забудут про кровь и убийства, я вернусь домой. Может, найду Марину, дочку и заживу по-человечески хоть под старость…»