Сотворение мира.Книга вторая
Шрифт:
Бродя по улицам старого литовского города, затерянный в потоке чужих, занятых своими делами людей, Максим мысленно уговаривал себя: «Пора кончать… Пора кончать… Уходят последние силы…» Он не знал, что именно надо кончать и как изменить постылую жизнь, но чувствовал, что терпению его наступает предел и что он обязан принять какое-то важное решение.
Однажды на одном из окраинных виленских базаров, с трудом пробираясь сквозь людскую толпу, Максим услышал протяжный старушечий голос, выпевавший знакомые с детства слова казачьей песни:
ПоехалМожет быть, потому, что полная печали стародавняя песня вдруг с ужасающей отчетливостью раскрыла перед Максимом его горестную судьбу, он, точно слепой, расталкивая локтями людей так, словно продирался через колючую чащобу терновника, пошел на голос и остановился, опустив голову.
В тени крикливо и пошло расписанного балагана, на земле, зажав коленями солдатский котелок, сидела одетая в черное платье могучая старуха. Крупное лицо ее, испещренное глубокими морщинами, было сурово и неподвижно, а обращенные к небу темные глаза влажны от слез. Рядом со старухой стояла белявенькая девочка лет десяти. В руках ее, прижатых к животу, блестела алюминиевая кружка. Старуха выждала секунду и, шевельнув сухими губами, вновь завела низким дребезжащим голосом:
Напрасно казачка его молодая И утро и вечер на север глядит…Белявенькая девочка, звякнув медяками в кружке, подпела чисто и тоненько:
Все ждет она, поджидает: с далекого края Когда ж ее казак-душа домой прилетит…Молчаливые мужики-литовцы останавливались в Задумчивости, слушали песню, кидали в солдатский котелок и в кружку мелкие деньги, женщины, скрестив на груди руки, вздыхали, жалостно поглядывали на поющую девочку. Когда песня была допета и люди стали расходиться, Максим подошел ближе к старухе, спросил тихо:
— Какой станицы, маманя?
Темные брови женщины дрогнули, сошлись у переносицы.
— Цимлянской, сынок, хутора Тернового. А ты?
— А я Кочетовской станицы.
— Знаю, как же! Кто ж не знает Кочетовской!
Максим опустился на корточки, коснулся ладонью белявой головы девочки, подумал с болью: «Где-то там моя Тайка, такая же».
— Каким же ветром занесло вас сюда? — спросил он у женщины.
— Должно, тем же, что и тебя, родный мой, — сказала женщина. — Всех нас один ветер нес на беду да на горе.
Она отставила котелок с деньгами, заговорила, тяжело вздыхая, то и дело вытирая губы концом застиранного головного платка:
— С двадцатого года носит нас ветер по чужим краям, и уже почти что все семейство наше призвал к себе господь. Хозяина моего, мужа то есть, красные убили под городом Анапою. Сыночек мой, родитель ее, — старуха указала на девочку, — от сыпного тифа помер в туретчине,
Девочка с любопытством оглядывала Максима, молча перебирая монеты в кружке. Руки у нее были худые, пальцы тоненькие, с грязными ногтями и заусеницами. Старуха отобрала у девочки кружку, высыпала деньги в свой котелок, спросила у Максима, нахмурившись:
— Ты тоже небось годов семь тут маешься?
— Да, маманя, осенью будет ровно семь лет, — сказал Максим.
— А там, на Дону, кто у тебя остался?
— Родители еще живы были, жена с дочкой, сестра.
— Писем не получал?
— Нет, не получал, — с грустью сказал Максим. — Видно, тот же ветер всех развеял по свету и следы без остатка замел…
Старуха посмотрела на него строго и задумчиво, положила на его плечо тяжелую, жесткую руку.
— Надо вертаться до дому, — сказала она, — иначе сгибнем мы тут.
Максим вытащил из кармана сигарету, чиркнул зажигалкой:
— Вернешься, а тебя поставят к стенке и шлепнут как белогвардейца и золотопогонную сволочь. Тут, маманя, как ни кинь — все клин.
— Клин-то клин, — перебила его старуха, — а только дома и помирать легче, ежели ты перед своим народом смерть примешь. Это понимать надо. Я вот как подумаю про свой Терновый хутор, про сады весною, про утей и гусей, которые по ерикам плавают, так, кажись, на крыльях туда полетела бы, аж вроде до сердца мне сладость и тошнота подступают…
Эта встреча со старой цимлянской казачкой запомнилась Максиму. Он стал еще более угрюмым, молчаливым, и одна мысль сверлила его мозг: «Да, да, пора кончать, пора возвращаться. Пусть будет что будет…»
Когда Гурий Крайнов сказал Максиму, что им обоим надо ехать в Варшаву, где в ближайшие дни произойдет важное событие, Максим даже обрадовался. «Вот и хорошо, — подумал он. — В Варшаве есть советское посольство, я схожу туда и выложу все начистоту: так, мол, скажу, и так, делайте со мной что хотите, только пустите туда, в Россию».
— А что за событие произойдет в Варшаве? — спросил он у Крайнова.
Тог засмеялся, нервно потер руки:
— Не спрашивай пока, все равно не скажу. Скоро ты узнаешь сам.
Выехали они вечерним поездом. Провожал их есаул Яковлев. Он был слегка возбужден, излишне говорлив и предупредителен. Заплатил извозчику, носильщику, помог Максиму и Крайнову расставить в купе их чемоданы, сбегал за коньяком и торопливо разлил его по стаканам.
— Ну, ни пуха ни пера! — сказал Яковлев. — Передавайте поклон Борису!
В Варшаве Крайнов и Максим поселились в гостинице «Астория». В первый же вечер к ним пришел Борис Коверда. Он был одет в темно-серый кургузый костюм и светлую сорочку без галстука, держался как-то скованно и неестественно: то беспричинно смеялся, зажимая рот кулаком, то с испугом оглядывался и прислушивался к каждому шагу за дверью. Есаул Крайнов покровительственно хлопал его по плечу, щедро поил водкой и ромом и говорил, помахивая рюмкой: