Совесть
Шрифт:
Домла вышел за ограду кладбища, отсюда начиналась дорога на кишлак. Она круто спускалась вниз. Идти стало легче. Вот впереди в лунном свете забелели первые дома, глиняные дувалы, огораживающие дворы, зашелестели сады, повеяло свежим ветерком. Картины далекого прошлого одна яснее другой вставали перед ним. Это было как сон — яркий, тревожащий душу.
Ночь. Большая комната совсем пуста. Все вещи, по-суда, все продано, нет, не продано, выменяно на фунт-другой ячменной или кукурузной муки. Старая бархатная занавеска — чимилдик — отгораживает угол новобрачных. Там в отсвете тусклой масляной лампы видна Гульсара. Она уронила голову на руки, беззвучно плачет, плечи ее дрожат.
От полутемного угла большой комнаты, от переполненных слезами глаз Гульсары мысли домлы перескакивают совсем в другое место, в другое время…
Здание вокзала, напоминающее старую русскую церковь. Огромная площадь перед ним и вся степь за нею до самого горизонта полным-полны народу, кричащих верблюдов, ревущих ослов, кокандских арб на огромных колесах, ржущих коней. Всюду говор и плач. Женщины с завешенными черными лицами причитают, словно над покойником. Один из провожающих высоким голосом, как муэдзин, читает молитву, призывая аллаха не оставить милостью их детей… Резкий, долгий свист паровоза! Ударяет колокол под куполом вокзала. Рыжебородые казаки-усачи, играя плетками, теснят джигитов к вагонам. Отчаянный, немыслимый вопль оглашает степь, вздымается к небесам.
Огненная арба, так называли в кишлаках паровоз, издав последний пронзительный свисток, тяжело пыхнула паром, загромыхала — все чаще, чаще, и вот бесконечная цепь красных вагонов потянулась за паровозом. И вся огромная толпа двинулась вслед. Кто на коне, кто на осле, на верблюде, на волах и пешком, вопя и причитая, побежали, поскакали за вагонами, словно в силах были остановить эту огненную арбу.
Очень скоро отстали пешие, ушел поезд и от тех, кто погонял ослов и волов. Лишь несколько конных да старик киргиз на одногорбом верблюде долго еще скакали вслед, нелепо размахивали руками, — пока совсем не исчезли из виду.
Да, было дело. Мало кто остался в живых из тех джигитов, с кем отправился он в мардикеры. Большая часть их давно ушла из этого мира, да будет их сон спокойным. Оставшихся в живых можно пересчитать по пальцам. Жив еще Уразкул, тот самый Ураз-Хураз, что предложил его в сотники. И между прочим, в живых ходит и сын Вахидходжи — Кудратходжа. С этим человеком в начале коллективизации жизнь свела его снова. Нормурад послан был в кишлак на борьбу с кулаками, и именно ему пришлось раскулачивать Кудратходжу! Своими руками вытаскивал из его лавок кованые сундуки, набитые товаром. Высланный тогда же, в тридцатые годы, Кудратходжа пропал без вести, исчез, как в воду канул. Но в середине пятидесятых вдруг объявился — цел и невредим, воротился из далеких краев. С тех пор живет в кишлаке, дурманит голову водкой да анашой. Как приедет Нормурад в кишлак, от анашиста прохода нет: увидит, поймает за рукав и начинает о «высоких материях»… Жив еще и Прохор Поликарпов. Служил тогда толмачом среди мардикеров. Сейчас работает в горах, в лесничестве.
Прохор ждет не дождется встречи с Нормурадом. Уж как рад бывает, когда Нормурад, не часто правда, нав. е-дывается к нему в горы.
Нормурад приостановился, показалось, гудит мотор… И тут же понял: шумит вода на кишлачной мельнице.
Значит, он уже спустился в лощину. Ранней весной река бурлит, прыгает, точно вздыбленный конь, а теперь русло пересохло, превратилось в зеленый, с высокой травой луг. Хорошее пастбище.
Знакомый с детства шум воды, стекающей по желобу, тихо хлюпают лопасти мельничного колеса! И вот уже ход мыслей повернулся.
Здесь, у этого колеса, теперь уже никому не нужного, трудился отец Гульсары. А чуть выше, у плотины, стояла их, Шамурада-лавочника, мельница. В кишлаке эти места так и прозвали: куш тегирмон — «две мельницы»…
Зимой семьи жили в узких сырых домах за старой крепостной стеной. Теперь ее уже нет. Атакузы все перестроил. Тесно и уныло жилось в тех домах. Зато весной, в половодье, когда на деревьях лопались почки, народ выезжал в сады, разбитые вдоль лощины. Они и сейчас бушуют по склонам. Что это был за праздник для детворы! Нежная, чистая, словно вымытая, трава покрывала берега речки, голова кружилась от весенних запахов: мята, клевер, клейкие желто-зеленые листочки, по-весеннему красная кора на стволах тала — все источало свой особый аромат. Нормурад, кажется ему, никогда уже потом не дышал такой полной грудью. Пора детства!..
А сколько было аистов в те далекие времена! На верхушках каждого тополя, каждой чинары и даже на куполах мечетей — огромные гнезда. Все небо над кишлаком — высокое, весеннее небо — словно в белых облаках, — это в вышине плыли на широко расправленных крыльях белоснежные прекрасные птицы.
Память подбрасывает и иную, тоже давнюю картину. Нормурад после трех лет учебы в Ташкенте вынужден был вернуться в кишлак. Разоренный отец умирающий лежал в постели. Мельницу купил Вахидходжа. Он пригнал людей спиливать тополя у плотины. Невдомек было богатею, что через каких-нибудь десять — двенадцать лет сын разоренного Шамурада конфискует и мельницы и лавки его собственного сына Кудратходжи!
…Солнце высоко стояло над мельницей, небо было безоблачно. Нормурад так отчетливо видит все, будто случилось это вчера. Люди с арканами, с топорами подошли к тополям. Аисты словно поняли, почуяли беду. G тревожным «гач-гач!» взлетели с гнезд. Обеспокоенные их криками, поднялись и аисты из соседних садов, с куполов мечетей, а за ними и с кладбищенских вязов. Все небо заполнили облачно-белые птицы. Их крики, казалось, должны разбудить весь мир. И в этот миг от нижней мельницы донесся отчаянный вопль:
— Нормурад-ака! Велите им, чтобы не рубили! Велите!..
Кричала Гульсара! Она прижалась к стене мельницы и плакала — тонко, пронзительно, жалобно. Но белый тополь, подпиленный людьми Вахидходжи, уже клонился набок, уже подминал огромным стволом соседние тополя, ломал могучими ветвями шелковицы и карагачи. Рухнул старый тополь, и содрогнулась земля! Гнездо аиста, пока падало дерево, отделилось от его вершины и на миг повисло в воздухе, потом медленно перевернулось, полетели вниз сухие хворостины, перья, высохшая шкура змеи — к ногам онемевшей Гульсары…
Еще он помнит…
Хватит! Зачем бередишь душу воспоминаниями, Нормурад? Подумал бы хоть теперь, старый воробей, как протянуть в покое остаток жизни. Переехал наконец в родной кишлак — об этом же мечтал последние годы. Хотел Создать здесь библиотеку, просвещать молодежь, вот и займись этим.
Не так представлял домла свое возвращение в кишлак раньше. Рядом с ним должна была жить Гульсара. Он видел себя в очках, в свободном, просторном халате — беседует с ребятами, которые пришли за книгами, а старушка хлопочет, готовит чай. Как она хотела жить с ним в кишлаке, на покое, в тишине, вдали от тревог, чтобы можно было наконец с утра до ночи заботиться о нем.