Советский рассказ. Том второй
Шрифт:
— Так далеко не надо… Место рядом со мной принадлежит старшему из гостей.
Я остался. Зато мои ребята после всех перемещений очутились довольно далеко от меня. И — что важнее — далеко от хлеба и масла.
Отсутствие зубов не мешало Атеке: масло вообще не надо жевать, а кусочки хлеба он отламывал и быстро отправлял в рот, делая всем телом глотательные движения. Все остальные аксакалы не уступали ему в проворстве, стараясь опередить один другого.
Мы трое выпили по пиале чаю, и на скатерти
— Я должен сказать, что масло было свежее… Есть можно.
И опять — слово в слово — посыпались те же подтверждения, как будто ни у кого из них не было ни единой своей мысли, а все ждали, что изречет их аксакал.
— Атеке сказал правильно, — подхватил безусый, который устроился рядом со мной, только с другой стороны. — Масло было свежее. Есть можно.
Я подумал: я сам и мои студентики — единственные, кому не пришлось в этом убедиться. Я подумал еще: а что же будет дальше, но как-то не сообразил, что кусочки колотого сахара сиротливо разбрелись по скатерти.
— Грех на душе у того, кто, насыщаясь, забывает про детей и внуков, плоть от плоти своей, — сказал Атеке. — Побалую-ка я свою крошку… — Узловатыми черными пальцами он прихватил со скатерти три-четыре куска и сунул в карман.
— Атеке прав, как всегда, — согласился с ним безусый и тоже потянулся за сахаром. — Грех тому, кто, насыщаясь, забывает про детей и внуков, плоть от плоти своей.
Их примеру последовали и все остальные — и Есенгельды, и Караш, и тот, у которого глаза заскочили на самые виски.
Скатерть опустела. Держа пиалы на самых кончиках пальцев, торе стали шумно потягивать пустой чай. Одна только Карашаш, устроившаяся у самовара, испытывала неловкость от того, что гости остались голодными.
Несколько раз я порывался выйти к своему коню, но меня останавливал знаток и хранитель обычаев — Есенгельды, он повторял, что забота о лошадях гостей в их ауле всегда лежит на хозяевах. И я вынужден был опять садиться, хотя мой вороной по-прежнему стоял на привязи, голодный, как мы. А Атеке, которому надлежало меня расспросить, с чем я приехал в аул, тоже молчал, прислушиваясь к бурчанию в животе.
Карашаш зажгла лампу. Стекла не было, и фитиль тускло чадил. Ветерок, доносившийся в юрту сквозь бесчисленные дыры, время от времени пригибал пламя, и тогда становилось совсем темно. Огонек выпрямлялся снова и бросал неспокойные блики на лица хозяев. Они казались мне неживыми.
Да, их вполне можно было принять за мертвецов, тем более что ни один не произносил ни звука, и в юрте стояла могильная тишина. Мне стало не по себе, как в страшной сказке.
Но тут Атеке поднял голову и откашлялся.
— Время идет, — сказал он. — Для гостей, которых мы сегодня принимаем в большой юрте, надо бы заколоть барана.
— Как всегда, прав мудрый Атеке и, как всегда, он самый верный хранитель законов гостеприимства, доставшихся нам в наследство от славных предков, — поддержал его безусый. — Для гостей, которых мы сегодня принимаемое большой юрте, надо бы заколоть барана.
Эту же мысль повторил и тот, с глазами на висках, чье слово звучало как призыв к действию.
Я попытался возразить — зачем лишние расходы… Но никто не посчитал нужным обратить внимание на мой робкий протест. И я замолчал, соображая, что поесть мяса — совсем не плохо. Утром, собираясь в дорогу, мы завтракали наспех.
Но до ужина было далеко, как до Борового. Все мужчины снова замерли, исполненные чувства собственного достоинства. Они были просто набиты этим самым достоинством.
Но если нам — гостям — ничего не оставалось, кроме как терпеть, то Карашаш прямо-таки кипела, и наконец ее прорвало.
— Если уж решили колоть, то почему они медлят? — сказала она, ни к кому не обращаясь впрямую. — Сказать сказали, а сами сидят, будто задами приросли к земле. О аллах! Аллах всемилостивый! Ты видишь?.. Избавишь ли ты когда-нибудь их от проклятых привычек?! Ведь живые же люди все-таки, а не мертвецы!
Она вскочила и вышла из юрты. Следом за Карашаш выскочил и пестрый пес, который отирался тут же в юрте, без всякой надежды чем-нибудь поживиться.
Но несдержанность женщины не могла поколебать достойного спокойствия мужчин. Атеке выждал еще какое-то время, прежде чем вымолвил свое решение.
— Я вижу смысл в словах Карашаш, хоть она и сказала их сгоряча. Время идет… Если уж надумали колоть, то надо колоть.
Как эхо в горах, откликнулись двое из наиболее почитаемых аксакалов. Но никто и не подумал сдвинуться с места, чтобы совершить намеченное.
Карашаш знала, что делать: она принесла и бросила возле очага охапку дров, во второй раз появился закопченный казан, в третий — треножник. А между делом она продолжала тормошить своих хозяев.
— Ну, скоро ли?.. Чью овцу будете колоть? Надо же еще пригнать ее, — говорила она, а стоило ей выйти наружу, как оттуда доносились ее причитания и брань.
Но решить — чью, было не так-то просто.
— Есенгельды! — повелительно сказал Атеке. — Что же ты молчишь? У вашей бабушки есть овца, серая… По-моему, эту серую овцу и надо пустить в казан.
Дважды повторяются — справа и слева — его слова, и Есенгельды молча поднимается со своего места и выходит. В юрте снова тишина — тишина ожидания. С улицы доносится жалобное ржание моего бедного вороного, который, видимо, уже совсем отчаялся получить хоть бы клок сена, не говоря уже о торбе овса.