Советский рассказ. Том второй
Шрифт:
И день за днем, чем бы старик ни занимался — укрывал ли виноградник, чинил ли забор, — все время он думал только о своих санях. Иногда ему уже казалось, что он видит перед собой что-то стройное, белое, красивое, что-то промелькнувшее перед его глазами давно, когда ему было лет десять и он впервые взял топор в руки. И всю жизнь, что бы он ни тесал, всегда мелькало перед ним это «что-то» — стройное, белое и красивое. И вот теперь, на старости, он вдруг понял: это были сани. Но только не такие сани, которые зимой сеют солому на дорогах, а летом даже собака не может найти под ними холодок. Это должны быть особенные сани — такие, что у деда дух захватывало, когда
Зимой, когда кончились большие морозы и можно было выходить в одной телогрейке, старик зашел под навес, ударил обухом топора по стволу ореха и долго прислушивался к его холодному, глухому звону. Старуха, завидев его возле ореха с топором в руках, мигом выскочила из избы:
— Начинаешь, Михалуц?
Старик молча отнес топор на место и пошел было к дому, но, видя, что старуха смотрит на него с большим недоумением, объяснил:
— Зелен еще.
Думал, что останется без телогрейки, но ничего, обошлось. Зато на следующее утро не нашел сапог под лавкой, куда обычно ставил их. И старухи не было дома, — а если она сама взяла сапоги, что в этом удивительного, почему бы ей, собственно, и не брать их?
Работал целый день в избе — сколачивал бочонок. Строгал сидя, не спеша, и время от времени вокруг его коротких рыжих усов собирались морщинки — дед улыбался. Он уже видел перед собой сани — и, господи, что за сани он видел! И это ведь не пустая затея, вон там, под навесом, лежит орех. Лежит он — а сколько таких орехов пропадает на белом свете! В избе старик мастерит бочонок, чтоб не донимала его старуха, а вот скоро, скоро возьмется он за свои сани. Взглянешь — глаз не оторвешь и не поверишь, когда он скажет, из чего они сделаны. Ей-ей, есть еще сила в старых руках, и много топоров, попав в его хозяйство, расплавят свою сталь на щепках!
С трудом приходила весна — казалось, заблудилась где-то. Но, вероятно, нашлась добрая душа, показала ей дорогу, потому что в конце концов зазеленело все во дворе старика, и он был очень рад, что перезимовали они благополучно — и он, и его сани.
Летом старик несколько раз переносил орех с места на место. Когда пекло солнце, выносил его на середину двора, куда днем никогда не добиралась тень, когда хмурилось — прислонял его к воротам, где вольнее было ветрам. И так привык к нему, что знал на нем все сучки наперечет, все выступы, все наросты и, когда ложился по ночам в саду на сколоченную возле старой груши кровать, мысленно начинал его тесать. И все тесал и строгал, пока не засыпали все собаки в деревне, пока не прилетала каждая птичка в свое гнездо, пока не доносил ветер с поля сухой, таинственный шелест кукурузы. Потом начинал все связывать, и к утру ему уже казалось, что видит рядом с собой сани, приросшие и полозьями, и всем своим деревянным сердцем к земле, видит их белые, девственные крылья и слышит, как звенят они на ветру.
И дед Михаил уже видел, как полетят они, стройные, по деревне, проложат много дорог и много прохожих остановится, чтоб полюбоваться ими. Может, не будет уже в живых ни его, ни его старухи, а сани все будут летать по дорогам, и многие невесты сядут в них и уедут, чтоб уже не возвращаться в родительский дом. И, может, какой-нибудь старичок вспомнит, поеживаясь от холода, что это сани Михаила, и помянет его добрым словом.
К осени, когда работа в хозяйстве почти вышла, старуха начала все чаще поглядывать за ним, но, видя, что он и не думает браться за сани, прямо сживала его со света.
— И сегодня не начнешь?
— Нет, не высох еще орех.
— Как хочешь, но чтобы у меня завтра была новая шаль.
— Есть же у тебя платки!
— Это у тебя платок? Вот что, Михалуц. Если к Новому году не закончишь сани — уйду от тебя.
Это не сильно испугало старика — лет сорок она все пугала его таким манером.
Когда стало холодно и люди, здороваясь, уже перестали снимать шапки, старик пошел в свою каморку и начал не спеша готовить инструмент. Наточил большие и малые топоры, стамески, фуганки — так наточил, что поднесешь волосок к лезвию, подуешь чуток — и волосок разлетится надвое. Потом перенес орех в каморку и этим вконец разозлил старушку — она стала наведываться по вечерам в каморку и, видя, что орех еще цел, варила ему такие щи, что больше одной ложки не проглотишь.
До Нового года старик успел только распилить орех пополам, еще не начал даже обтесывать, когда зашел к нему Никулаеш, маленький зажиточный мужичок с принципами.
— Это сани?
— Пока орех, но, кажется, пойдет на полозья.
— В две недели будут с дышлом?
Старик посмотрел на него, удивляясь, когда он успел напиться с утра.
— Разопьете вы еще целый бочонок, пока мои сани будут готовы.
— Но зима ведь пройдет. Вот-вот весна, а летом ты и пучок зеленого лука не получишь за свои сани!
Улыбнулся старик — блажен, кто мыслит шляпой!
Когда на улице завыли метели, дед успел сделать только полозья, зато это были полозья, каких еще никто не видывал в этой деревне, — легкие, гладкие и блестящие, такие, что можно было бриться, глядя в них.
Никулаеш целый день подпирал стенки его каморки — давал за полозья, сколько запросит, остальное, мол, сделает у другого мастера. Но старику уже мерещились сани — целую жизнь тесал он бревна, окоченели все суставы, каждый палец в десятый раз обрастал мясом. Нет, он плотник, он видел уже свои сани, видел запряженную тройку, видел лица, улыбающиеся холодному вихрю, и смеялся, когда Никулаеш звенел монетами, перекладывая их из кармана в карман.
Ну, полозья… Да разве в санях одни полозья? За ними появились четыре копылы, такие гладкие и ровные, что соседские дети приходили играть ими. Потом — две березовые грядки, чуть вогнутые, и никто, кроме него, не подозревал, что именно они сделают сани такими стройными. И оставалось уже не бог весть сколько, да только чем ближе был он к своему чуду, тем больше донимала его старуха.
Чтоб не отравлять друг другу жизнь, старик сколотил себе кровать в каморке, смастерил печку, и теперь редко кто его видел. Степенный, молчаливый, он целыми днями стоял возле своего верстака и строгал, и тесал, и разговаривал со своими санями, и напевал им старые песни. И были во всем мире только он и его сани, и совершал старик величайшее таинство — таинство труда. А поздней ночью он подносил к висящему на потолке фонарю кусок отделанного ореха, и прожитый день казался ему таким же гладким, блестящим и весомым.
Со временем он даже счет потерял дням — ложился, когда руки коченели до самых ключиц, потом сразу просыпался, разглядывая ожидавшие его сани, — никогда в его плотничьей жизни щепки не летели так далеко. А когда снег перестал хрустеть под ногами прохожих, когда стреха каморки стала обрастать сосульками, дед начал высчитывать, когда он будет работать только обухом топора, собирая сани. Оставалось, по его расчетам, совсем мало, когда в один прекрасный день кто-то постучался к нему. Старик открыл. Вошла старуха. Возле ворот стояла гнедая лошадка, запряженная в ручные санки, и какая-то женщина выносила из их дома разный скарб и складывала в санки.