Советский рассказ. Том второй
Шрифт:
В этой палке, что зовется поваром Метсловым, тоже скрывается свое оружие. Но никто этого не замечает и, вероятно, никогда не заметит…
Воюя так со своими мыслями, Метслов вдруг почувствовал приближение старости. Коварно, исподтишка подкралась она к порогу кухни. Еще ничего не замечаешь, и вдруг чувствуешь, что начинаешь пригорать. Все больше и больше. И в конце концов от тебя ничего не останется, кроме чада в воздухе. И величайшее творение твоей жизни так и не будет создано!..
Солнце уже повернуло и опустилось низко.
Метслов все еще сидел за столом и следил за игрой лучей на поверхности большого медного котла. Там словно разгорался пожар: сначала зажглась лишь маленькая точка, постепенно разрастаясь, она превратилась в огненный круг, отбрасывавший острые трепетные лучи, потом все слилось в сплошном ярком пламени… и снова стало бледнеть, погружаясь в сумерки.
Подходил к концу и этот особенный, небудничный день.
1957
Фридеберт Туглас. «Царский повар».
Художник Г. Филипповский.
Владимир Богомолов
Иван
1
В ту ночь я собирался перед рассветом проверить боевое охранение и, приказав разбудить меня в четыре ноль-ноль, в девятом часу улегся спать.
Меня разбудили раньше: стрелки на светящемся циферблате показывали без пяти час.
— Товарищ старший лейтенант… а товарищ старший лейтенант… разрешите обратиться… — Меня с силой трясли за плечо. При свете трофейной плошки, мерцавшей на столе, я разглядел ефрейтора Васильева из взвода, находившегося в боевом охранении. — Тут задержали одного… Младший лейтенант приказал доставить к вам…
— Зажгите лампу! — скомандовал я, мысленно выругавшись: могли бы разобраться и без меня.
Васильев зажег сплющенную сверху гильзу и, повернувшись ко мне, доложил:
— Ползал в воде возле берега. Зачем — не говорит, требует доставить в штаб. На вопросы не отвечает: говорить, мол, буду только с командиром. Вроде ослаб, а может, прикидывается. Младший лейтенант приказал…
Я, привстав, выпростал ноги из-под одеяла и, протирая глаза, уселся на нарах. Васильев, ражий детина, стоял передо мной, роняя капли воды с темной, намокшей плащ-палатки.
Гильза разгорелась, осветив просторную землянку, — у самых дверей я увидел худенького мальчишку лет одиннадцати, всего посиневшего от холода и дрожавшего; на нем были мокрые, прилипшие к телу рубашка и штаны; маленькие босые ноги по щиколотку были в грязи; при виде его дрожь пробрала меня.
— Иди стань к печке! — велел я ему. — Кто ты такой?
Он подошел, рассматривая меня настороженно-сосредоточенным взглядом больших, необычно широко расставленных глаз. Лицо у него было скуластое, темновато-серое от въевшейся в кожу грязи. Мокрые неопределенного цвета волосы висели клочьями. В его взгляде, в выражении измученного, с плотно сжатыми, посиневшими губами лица чувствовалось какое-то внутреннее напряжение и, как мне показалось, недоверие и неприязнь.
— Кто ты такой? — повторил я.
— Пусть он выйдет, — клацая зубами, слабым голосом сказал мальчишка, указывая взглядом на Васильева.
— Подложите дров и ожидайте наверху! — приказал я Васильеву.
Шумно вздохнув, он, не торопясь, чтобы затянуть пребывание в теплой землянке, поправил головешки, набил печку короткими поленьями и, так же не торопясь, вышел. Я тем временем натянул сапоги и выжидающе посмотрел на мальчишку.
— Ну, что же молчишь? Откуда ты?
— Я Бондарев, — произнес он тихо и с такой интонацией, будто эта фамилия могла мне что-нибудь сказать или же вообще все объясняла. — Сейчас же сообщите в штаб, пятьдесят первому, что я нахожусь здесь.
— Ишь ты! — Я не мог сдержать улыбки. — Ну, а дальше?
— Дальше вас не касается. Они сделают сами.
— Кто это «они»? В какой штаб сообщить и кто такой пятьдесят первый.
— В штаб армии.
— А кто это пятьдесят первый?
Он молчал.
— Штаб какой армии тебе нужен?
— Полевая почта вэ-чэ сорок девять пятьсот пятьдесят…
Он без ошибки назвал номер полевой почты штаба нашей армии. Перестав улыбаться, я смотрел на него удивленно и старался все осмыслить.
Грязная рубашонка до бедер и узкие короткие порты на нем были старенькие, холщовые, как я определил, деревенского пошива и чуть ли не домотканые; говорил же он правильно, заметно акая, как говорят в основном москвичи и белорусы; судя по говору, он был уроженцем города.
Он стоял передо мной, поглядывая исподлобья настороженно и отчужденно, тихо шмыгая носом, и весь дрожал.
— Сними с себя все и разотрись. Живо! — приказал я, протягивая ему вафельное не первой свежести полотенце.
Он стянул рубашку, обнажив худенькое, с проступающими ребрами тельце, темное от грязи, и нерешительно посмотрел на полотенце.
— Бери, бери! Оно грязное.
Он принялся растирать грудь, спину, руки.
— И штаны снимай! — скомандовал я. — Ты что, стесняешься?
Он так же молча, повозившись с набухшим узлом, не без труда развязал тесьму, заменявшую ему ремень, и скинул портки. Он был совсем еще ребенок, узкоплечий, с тонкими ногами и руками, на вид не более десяти — одиннадцати лет, хотя по лицу, угрюмому, не по-детски сосредоточенному, с морщинками на выпуклом лбу, ему можно было дать, пожалуй, и все тринадцать. Ухватив рубашку и портки, он отбросил их в угол к дверям.
— А сушить кто будет — дядя? — поинтересовался я.
— Мне все привезут.