Советский военный рассказ
Шрифт:
— А если вы один, — спросила девушка, — тогда как?
— Тогда все сильное и все слабое во мне одном. И сильное всегда возьмет верх. Иначе ж гибель. Трус, ведь он тоже понимает, что трусость — гибель, да пока может прятаться за чужие спины — ему трудно решиться.
Так говорили они в перерывах между выстрелами, которые теперь раздавались уже со всех сторон.
— А сегодня, товарищ Малафеев, что вы думаете?
— Сегодня, надо полагать, мы вырвемся. Я ведь посильнее вас троих буду, мне прятаться не за кого, да и обстановочка,
— А я так ужасно трушу… А что обстановка?
— Трусить вы, товарищ, сейчас перестанете. Слушайте меня хорошо.
Малафеев склонился к трем головам, лежавшим в яме.
— Фрицы прорвались в лес, — сказал он, — и наши заманивают их поглубже. Между прочим, та рота, где вы выступали, судя по выстрелам, отрезает фрицев от своих. Как рассветет, им конец будет.
— А мы? Что же с нами? — спросили артисты.
— А мы, выходит, как пятак на кону, — усмехнувшись, сказал Малафеев, — посередке игры лежим. Посветлеет, пробьемся к своим. Только вот не знаю, как нашим знак подать… Обдумайте-ка, а то я сам не соображу.
— Конечно же, надо знак подать, конечно, — залепетала, задыхаясь, девушка, не умевшая пересилить робость. — Чего тут соображать? Слушайте меня. Я сразу, сообразила. Мы певцы. Правда? И с нами баян. Вы понимаете?
— Нет еще. Только потише.
— Господи, чего ж тут выдумывать! Как только вы увидите, что наши близко, вы дадите нам знак, и мы запоем под баян и побежим к своим. Тут ничего и выдумывать не надо.
— А ну, замолкните на минутку, — шепнул Малафеев.
И в ту же секунду все четверо услышали усталое дыхание ползущего рядом человека. Он громко захлебывался от усталости, что-то шепча не по-нашему. Было слышно, как он цеплялся за кустарник и как потом бились одна о другую ветви, потревоженные его касанием. За человеком остался запах пота, противного, чужого.
Чуть дальше послышался тихий кашель. Потом кто-то негромко свистнул, и сразу раздалось несколько автоматных очередей. По звуку их Малафеев догадался, что это стреляют немцы.
Наши отвечали издалека. Положение было не легким.
Ночи на севере коротки, светать начинает вскоре после полуночи, и бой почти не замирал с темнотою.
Малафеев вслушивался в выстрелы и по едва уловимым оттенкам звуков или, быть может, по характеру длинных и коротких очередей, по всей манере огня пытался установить, где свои и где немцы.
Группа его, по-видимому, лежала на правом фланге наступающего немецкого подразделения, в тыл которому заходила рота, скажем, первая, где был концерт, а с фронта его сдержала другая рота, — допустим, вторая, куда как раз и направлялись артисты. Застряли они, очевидно, на половине пути, но ближе к неприятелю, чем к своим.
На участке первой роты перестрелка нервно оживала вместе с посветлением ночи, но сзади, где Малафеев предполагал движение второй роты, тишину тревожили только робкие одиночные выстрелы.
Он ждал, пока они не сольются в стрельбу. И когда разнесся, наконец, первый
— Внимание! — сказал, он торжественным шепотом и поправил автомат на груди. — Песню и — за мной!.. Начали!
Все вскочили и, не видя ничего, кроме невысокой хилой спины Малафеева, бросились следом.
В одну секунду баянист перепробовал несколько разных мотивов. Все они показались ему, очевидно, неподходящими, и тогда громко, отчаянно громко и вызывающе, он грянул «Гей, цыгане…».
Стреляя частыми очередями, похожими на азбуку Морзе, Малафеев бежал и пел, все время оглядываясь и маня певцов за собой. Кто-то стрелял еще, кроме Малафеева, но кто именно — актеры не видели.
Кольцо выстрелов, сжимаясь вокруг них все уже, вдруг как бы лопнуло. В воздухе образовалась некоторая полоса тишины. Малафеев свернул к ней, и скоро группа его наткнулась на бойцов второй роты. Несколько удивленные, те приветствовали артистов аплодисментами и криком.
Возбужденные бегом и опасностью, задыхаясь и отирая с лиц обильный пот, артисты все еще пели, и баян, вторя им, заливался первой птицей этого тревожного раннего рассвета.
— «Катюша»! «Широка страна моя родная»! — стали покрикивать на бегу бойцы. И артисты, идя позади бойцов или присев у хорошего дерева, пели им, ничего теперь уже не понимая, куда они вышли и куда бредут дальше.
— Знаете, Малафеев, теперь я вас поняла, — возбужденно говорила ему девушка по имени Лида. — Да, слабому нужно думать в минуты опасности. Слабый должен быть в этот момент умным. Слабому нужна ответственность. Я это здорово сама поняла. Сегодня я смело смогла бы пойти в атаку. Поверьте, это не фраза.
— Да уж ходили, — снисходительно сказал Малафеев. — С того края, где мы лежали, наших ни одного не было. Метров пятьсот мы сделали. И на «отлично».
1942
Мать
Она была сельской учительницей на Волге. Пожилая, седенькая, вечно бегала она со связками школьных тетрадей в руках. Пенсне никогда не держалось на ее носу; говоря, она то и дело снимала его и энергично размахивала им, как камертоном.
Она была не крепка на вид. Но в старом теле жила глубокая и честная душа русской женщины. Ночами, оставаясь наедине с мыслями, она много размышляла о войне. Ненависть к немцам, вторгшимся на советские земли, возбуждала в ней сильное желание самой уйти на войну. Она не умела ненавидеть только в мыслях и на словах — она хотела ненавидеть делом и часто спрашивала себя, чем бы могла она помочь армии. Ей, седой и слабой, хотелось взять в руки оружие, чтобы прибавить и свои силы к тем, которые посылала страна на фронт.