Современная американская новелла. 70—80-е годы: Сборник.
Шрифт:
— Отчего ж не излечишься? — спросил Форрест.
— А я почем знаю? — сказал старик. — Что я, умнее вас, что ли? Когда пришла свобода, мамочка уж была не в себе, совсем умом тронулась. Времена были тяжкие: негры все обезумели, богатые белые растерялись, заверховодили бедняки, хозяин наш помер. Зака убили на войне, а хозяйка с двумя дочками жили все тут, всё на лес глазели, будто лес в чем поможет. А мне тогда было сколько вы сказали — мужчина в самом расцвете, — и я ушел от нее, ушел от мамочки, оставил ее с Дин, единственной ее сестрой, подался на север. Тому три причины было: работы никакой, мамочке ничем не поможешь, сиди да гляди, как она ест грязь с обочины и болячки с себя сдирает. А тут, случилось, мимо проходил янки, у него была газета, а в ней сказано, что в Балтиморе нужны ковщики, плата — доллар в день. Вот я и отправился в Мэриленд, в этот самый Балтимор. Только все без толку. Негров там не брали. Куда податься — обратно домой? А чего там есть, дома-то? Сушеную жимолость? Вот я и двинулся дальше, побродил по всему штату Виргиния, всякой негритянской работой перебивался: немного ковал, а больше землю копал, в то время все только и делали, что ямы копали.
— И ты все бродил сам по себе? Всё один?
— Совсем забыл сказать про это. Да и что сказать? Да, один я бродил, порхал, будто
Две или три жены было, три, а то и четыре выводка детей. Все мое имя носят.
— Где ж они сейчас?
Старик неспешно огляделся по сторонам, точно, пока он рассказывал, все они должны были собраться вокруг него, точно рассказ его вызвал не только память о них, но и их лица, их осязаемую плоть.
— Их со мной нету. А меня нету с ними.
— Ты сюда приехал, чтоб разыскать их?
— Не-е, что вы. Они про эти места и не слыхивали. Я про свое прошлое никогда никому ни словечка.
— То, что ты рассказал мне, правда? — спросил Форрест. Он чувствовал, что для него это сейчас необычайно важно; почему, он и сам не знал.
— Вроде как правда, вроде как правда — так я все это помню.
— А что же дальше? Расскажи, что было дальше, до самого сегодняшнего дня.
Старик задумался.
— А чему быть-то? Ничего больше и не было. Восемьдесят лет кряду вставал, работал, ложился спать. Хотите послушать про все это — так восемьдесят лет понадобится, а у меня столько времени нету.
— А сюда, в эти места, ты зачем пришел?
— Зачем и вы — ищу.
— Кого же это?
— Мамочку свою ищу.
Форрест даже фыркнул — не то рассмеялся, не то изумился.
— Ей теперь за сто, если вы правильно посчитали. А когда я родился, совсем была девчонка. Так, бывало, и говорила: «Когда ты, сынок, из утробы вылез, я еще вовсе молоденькая была». Я у ней первенец. А теперь ищу ее.
— Зачем? — спросил Форрест.
— Вот увижу ее, снова погляжу, узнает она меня или нет, и вернулся ли к ней разум, и пусть поругает меня немножко.
— За что поругает?
— За то, что не постоял за нее, хоть и мог.
— А как ты мог постоять за нее?
— Побыл бы рядом с ней, поглядел на нее, поговорил с ней, на то, что спросит, ответил бы. Тогда-то я думал, что все это без толку.
— А ты когда-нибудь за кого-нибудь постоял?
— Я? — живо отозвался старик и стукнул себя кулаком в грудь — два гулких удара. Потом помолчал и вдруг накинулся на Форреста: — Да кто вы такой, черт вас дери?! Все сомневаетесь, пытаете «зачем? зачем?». А я не помню зачем. Я помню «что», мне надобно помнить «что». Пришли слушать — так про это что и слушайте. Больше с меня взять нечего.
Форрест помолчал, а потом сказал:
— Прости меня.
— А я вот у вас прощения не прошу. Да кто ж вы все-таки такой?
Форрест снова назвал свое имя, возраст, откуда он родом, чем занимается.
— И убили свою девушку?
— Да. То, что она чувствовала ко мне.
— А она, выходит, жива?
Форрест кивнул в темноте.
— И вы ее разыскиваете?
Ответ на этот вопрос только и ждал, когда настанет его черед… А может, он родился сию минуту? В кромешной тьме Форрест мог безболезненно дать его этому вонючему сумасшедшему старику — не в его власти воспользоваться услышанным, не в его власти причинить ему боль.
— Нет, я ее не разыскиваю, — сказал Форрест. — Я иду домой.
— А я уже дома. И хочу спать. А вы можете лечь в моей развалюхе. — Старик выдержал паузу и загоготал, а потом низко поклонился в ту сторону, где сидел Форрест, и вошел во тьму дома.
В передней части дома было две большие комнаты, две обшарпанные залы. Форрест поднялся и пошел вслед за Банки; старик стоял в коридоре и ждал, и Форрест, протянув руку, нащупал его в непроглядной тьме. Сухая старческая кожа от прикосновения зашуршала — Форрест с детства помнил, что у негров, у всех этих грубых, преданных кухарок, ворчливых и нежных, кожа была точно у гремучей змеи, или у дракона, или у отшельника, — но Форрест не отдернул руку, и Банки позвал его: «Пошли?» Форрест кивнул — кто разглядит во тьме этот кивок? — и почувствовал, что его тащат вправо, на середину комнаты. И тут он споткнулся обо что-то низкое, мягкое. «Твоя кровать», — сказал Банки и ушел.
Форрест присел на корточки и ощутил под собой груду тряпья — верно, тюфяк, обернутый не то скатертью, не то занавеской. «Грязный, вшивый, — подумал Форрест, — ну и пусть». И снова что-то тяжкое, тяжелее усталости, придавило его к земле. Такое огромное, что ни разглядеть его, ни найти для него название, ни понять, что ему от него нужно. Форрест стащил башмаки, лег и утонул в тряпье. И никакого страха. Будь что будет.
Потекли часы без сновидений или с короткими снами, а потом вдруг приснилось: дни напролет он бродит по знакомому краю, в южной Виргинии (сосновые боры, холмистые пастбища, одинокие деревья и воздух — будто единый гигантский колокол, в который без устали трезвонят мириады цикад); и вот, обессиленный, но умиротворенный, приходит он в маленький городишко, в пансион. Пишет свое имя в книге, которую хозяйка держит на столике возле двери (в этом небольшом, но со вкусом убранном доме живет и сама хозяйка, вдова, чуть старше сорока, красавица, учтивая; с милой непосредственностью хлопочет она по дому, стараясь прокормить детей, себя и слуг нелегким трудом: день и ночь двери ее пансиона отворены людскому потоку; и во сне Форрест все это понимает). Она ведет его в комнату в глубине дома, подальше от шума, и, показав ему шкаф и умывальник, поворачивается, чтобы уйти, но вдруг останавливается и говорит: «Вот ваша кровать». В комнате две железные кровати: одна большая и одна маленькая, хозяйка указывает на маленькую. Он не спрашивает почему, только ставит на пол саквояж (который теперь уже перевязан бечевкой, точно тюк), а хозяйка улыбается и говорит: «Вам придется платить за комнату для двоих. Мы ждем еще одного». Поворачивается и уходит; и он ее больше не видит, и вообще будто и не живет до вечера, пока в другом конце дома не звонит колокольчик, сзывая всех на ужин, тогда он умывается и идет. И лишь основательно подкрепившись — бифштекс, фасоль, кукуруза, помидоры, — вдруг видит, как в проеме двери появляется хозяйка и напряженно вглядывается в лица его сотрапезников. Она ищет его. Форрест мгновенно понимает это — за спиной хозяйки в сумрачном коридоре кто-то стоит, молча. Пансионер, молодой человек справа от Форреста, спрашивает его о цели путешествия. Форрест не сводит глаз с хозяйки и одновременно пытается ответить на вопрос, запомнить ответ. Но стоило лишь Форресту заговорить, как начинает говорить и хозяйка, только не с ним. Она поворачивается к тому, кто стоит у нее за спиной, и четко произносит: «Мейфилд, сядьте возле мистера Мейфилда». Старик — седые волнистые волосы до плеч, одежда пешего странника (едва ли не бродяги) — медленно выступает вперед. Он идет, вперившись в пол и шаркая, — прилежный ходок, вынужденный быть прилежным, потому что стар и немощен. Форрест думает: надо бы встать и помочь старику, но молодой человек рядом с ним снова спрашивает о цели его долгого путешествия, и Форрест оборачивается к нему и говорит: «Мое здоровье, это из-за моего здоровья», и тут замечает, что старик уже сидит рядом с ним. Молча. Тяжело дыша — сколько сил ушло, чтобы завершить это долгое-долгое странствие, — и ни слова приветствия, ни взгляда, ни улыбки. Старик не отрываясь глядит на тарелку, пустую, белоснежную, и когда Форрест протягивает ему остывшую еду, он кладет ее молча, не поднимая глаз. Молодой человек рядом с Форрестом спрашивает, чем же Форрест болен, ведь он так хорошо выглядит, но Форрест не отвечает, он не сводит глаз со старика и знает — хотя не может посмотреть и проверить, — что хозяйка тоже не сводит с него глаз. Она следит за обоими: за Форрестом и за стариком, и все еще напряжена, но не от смущения, а из страха, что чего-то не произойдет. Но это происходит. Тут же. Старик делит бисквит на две равные части. Старик — отец Форреста. Форрест понимает это. Ни вопросов, ни сомнений, ни ужаса. Он чувствует, что хозяйка улыбается. Форрест произносит: «Робинсон. Отец. Робинсон Мейфилд». Старик не спеша ест бисквит, по-прежнему не отрывая взгляда от тарелки. Похоже, он не голоден. Он ест, потому что его привели туда, где положено есть. Но, прожевав и проглотив бисквит, он поворачивается к Форресту и выжидательно смотрит на него: глаза те же, что и в то давнее утро, только взгляд разительно иной — уже не пытливый, не молящий, просто вежливый. Форрест пытается придумать ответ незнакомцу, что улыбается рядом с ним. Все, кроме Форреста, едят смородиновый рулет (середина июля); хозяйка ушла. Старик — несомненно, это Робинсон Мейфилд, отец, которого Форрест не видел двадцать семь лет и к которому вдруг так потянулась душа, — старательно выговаривает: «Прости меня». Он улыбается. «Может быть, и так. Может, ты и прав. Я слишком устал, слишком далеко». Форрест не задается вопросом — «слишком далеко» от чего? Или почему в этот вечер душа его так истово жаждет, чтоб этот старческий голос хотя бы назвал его по имени? Форрест говорит: «Прощен» — и вновь принимается за стынущую на тарелке еду.
Посреди сна (в тот миг, когда Форрест слышит звонок на ужин) негр подошел к двери и остановился — свет погашен. С тех пор как он оставил Форреста в этой комнате, Банки успел сходить на кухню отнести сковороду, затем в прихожую — помыть ноги, и снова вернулся в дом, в комнату против той, где спал Форрест. Банки сел в кресло и попытался уснуть (он уже многие годы не спал лежа на спине — боялся смерти), но тщетно — он лишь погрузился в раздумья: всплывали воспоминания, лица, которые он чаял увидеть только на небесах (в небеса он верил, но дорога туда страшила его). Тогда он поднялся, пересек коридор и прислушался: по долетавшим звукам Банки мог не только догадаться, где Форрест, но и понять, что он за человек, — тайные сигналы доброты и жестокости Банки улавливал всю свою жизнь на свету и во тьме, вблизи и вдалеке. Банки стоял и слушал, пока сон не кончился. Слышалось то прерывистое дыхание, то раза два приглушенный стук кулаком об пол; однако годы притупили эту особую чувствительность тонкой оболочки ладоней, ноздрей, глаз, что принимала от мира — по крайней мере прежде, восемь десятилетий кряду, — самые важные вести: ему грозит опасность, или, напротив, тропа впереди свободна, ты можешь отдохнуть, получить удовольствие; комнатой вновь овладело безмолвие. Банки медленно заскользил сквозь тьму, каждый шаг осторожен и боязлив — только бы не задеть спящего тела, отрешенного, в разгаре тайной жизни. Все это Банки не столько подумал, сколько почувствовал, и, едва коснувшись ногой тела, он приостановился в размышлении. Этот белый у его ног, окутанный тьмой, доступный и его рукам, и гибельному оружию, казался спокойным, умиротворенным. Банки медленно сунул руку в карман — ни одного лишнего движения, — нащупал нож. Бесшумно открыл его и плавно, точно змея — не хрустнул ни один сустав, — опустился на пол. Колени его коснулись правой руки Форреста, теплой раскрытой ладони. А Банки в правой руке сжимал нож. Левую же вытянул вперед и, точно нацелясь, легонько коснулся пальцем ладони Форреста. Страдание потекло из ладони в руку Банки, совсем как тридцать лет назад, когда молния поразила мула, на котором он только что отпахал, — в пятидесяти ярдах от него — и, пронзив влажную землю, обожгла ему ступни. Палец пополз — по-прежнему безошибочно — и замер у самого запястья, где глухо стучал пульс; этот стук почудился Банки криком, глубоко затаенным воплем. Он уже многие годы не чувствовал ни к кому истинной жалости, должно быть, с тех пор, как мать его потеряла рассудок; но сейчас он чувствовал ее и знал, что это жалость, и еще подумалось ему, он знает, чего ей от него надо. Банки убрал руку, которой назначено было разведать, и вытянул вперед другую, правую, с оголенным ножом; Банки ни к чему было соизмерять силу, ощупывать свою мишень — он просто провел острием лезвия поперек запястья. Правда, легонько, бесстрастная прикидка. И еще раз. Запястье сухое. Мгновенное прикосновение, и Банки почувствовал, что этому белому он не сможет помочь, не сможет одарить его покоем, хотя это сейчас и в его власти. Он отвел руку, сложил нож и спрятал в карман. А потом, решив, что теперь его не настичь ни сну, ни внезапной смерти, медленно опустился на жесткий пол. И белый человек уже недостижим — на десять дюймов дальше вытянутой руки, и, чтобы не отяготить Форресту и без того странное пробуждение, Банки лег головой к изножью его постели. Теперь Форрест, проснувшись с первым лучом, не наткнется на пытливый и выжидательный взгляд старика.
Он проснулся спустя добрых два часа после рассвета, но не от посторонних звуков, и не от близости негра, и не от распалившегося солнца, лившего свет сквозь высокое восточное окно, а от пресыщения покоем, столь полным и дерзостным, что лишь только Форрест раскрыл глаза, как его объяло ощущение легкости и чистоты, ощущение жизни, не отягощенной ни прошлым, ни будущим — одно нескончаемое настоящее, словно убранное поле, озаренное солнцем. Умиротворение, в котором не затаилась угроза конца. Тот сон погрузился в глубины памяти, и из глубин этих воспарила надежда. Он сможет жить, он знает как. И он был счастлив — двадцать, тридцать секунд. Форрест проснулся, лежа на спине, и теперь видел только потолок — как ни странно, не облупившийся, не закопченный, а белоснежный квадрат высоко над головой.