Современная датская новелла
Шрифт:
Отвернувшись, продолжая его похлопывать, как похлопывал машинально последние восемь часов подряд (изумительный песик, восхитилась недавно одна шведская дамочка), я решился. Да будет тебе известно, нам приходится решаться, сколько бы ни восставало наше естество. Укол, сказал я не слишком громко. И тут послышалось хр-хр-хр, какой-то хриплый, дикий звук, словно на чужом варварском наречии. Я понял, что ниточка оборвалась, я для него уже ничто.
…Больше ты его не увидишь. Мне пришлось сыпать лопатой землю на его рыжевато-шоколадную шерсть, и я говорил себе: не может быть, это неправда, мы просто играем, вот как дети закапывают друг дружку в песок на пляже. Он разом вскочит и отряхнется, как только ему надоест. Все это было так на него непохоже, словно это и не он был, а лишь его изображение. Признаться, тяжеловато
Сегодня ты проехал в своей открытой колясочке мимо собаки фру Карльсен, той же породы; рассказывают, ты засмеялся и протянул руку: ведь то был он, закадычный друг первого года твоей жизни. Да и где тебе было заметить разницу? Уразуметь, что этот есть, а тот был. Но вот поживешь и узнаешь, что те, с кем мы соприкасаемся, они исчезают, исчезают. Протянешь руку, а там никого.
Послушай-ка, я упускаю из виду, что ты пока что в манеже и счастлив. Я забегаю вперед; само собой, у тебя есть слезы, но проливались они до сих пор без достаточного повода, так на театральной сцене безо всякого пожара прибегают к оросительной установке. А ты сам — сцена, пока почти пустая, где ставиться будут наши постановки. Когда-нибудь ты станешь разглядывать старую любительскую фотографию — песик на ней как живой, тот самый изумительный песик. Ты не будешь его помнить, и однако ручонки твои держались за него, и как еще цепко держались. Будешь держаться за мамину, за папину руку, да придется отпустить, тебе шагать дальше, чем нам. Отпускать чьи-то руки, чьи-то лапы, цепляться за другие — странный, скажу я тебе, танцуем все мы танец, и к устьям наших морей струится вечная мелодия.
— А вам когда-нибудь приходилось слышать веселую музыку? — спросил как-то Шуберт.
И неба вкус, и ада
Перевод Л. Горлиной
— Нет, лошадь иметь невозможно, — говорит молодой человек. — Лошадь — это только для крестьян да для тех немногих, кто занимает в обществе солидное положение. Да, да, простой человек не может иметь такое громадное домашнее животное, кормить его, гладить, быть его провидением. Об этом я уже и не мечтаю. Но ведь можно получать кой-какую радость и от лошадей, что встречаются на улице, обыкновенных рабочих лошадей и весенних жеребят, — ну есть ли что-нибудь прекраснее, чем недоверчивый жеребенок, преодолевший робость и подошедший, чтобы взять губами пучок травы, которым ты долго-долго соблазнял его? Разве что цветы, означающие приход весны в сердце человека; но с таким же успехом это может быть и легконогий крестьянский жеребенок. Осмелюсь спросить, неужели у вас не делается легче на сердце после встречи с этаким танцующим созданием?
Каковы бы они теперь ни были, нельзя забывать, что все рабочие лошади, все как одна, были жеребятами, а ведь мы не всегда себе это представляем. Разве легко, когда сперва с тобой носятся, а потом заставляют тяжко трудиться? Да это каторга! Может быть, именно поэтому у старых лошадей такой покорный взгляд. У них ничего нет впереди, им не на что надеяться, и человек ничем не может им помочь. Раньше мимо нас каждое утро проезжала лошадь, на которой возили молоко, так она выучилась проделывать такой фокус: здороваясь, она протягивала копыто. Клянусь богом, когда вы протягивали ей руку, она скромно поднимала переднюю ногу, похожую на дубовую плашку, и позволяла вам немного подержать ее в руке. Ей определенно это нравилось, потому что означало интерес и внимание к ее особе; а ведь чаще всего люди проходят мимо рабочих лошадей, вообще не замечая их. Копыта той лошади плохо переносили асфальт, и я был рад, когда на ней перестали ездить в город, — я узнал, что она вернулась в деревню, туда, где земля такая мягкая. Там ей наверняка лучше. У каждой лошади свои особенности, только никто с этим не считается.
Мне пришлось подыскать себе другую любимицу. Ею стала лошадь, которая частенько подолгу стояла возле склада, это был большой тяжеловоз каурой масти с белой звездочкой на лбу. Знаете, такого цвета, какой получается, если смешать молоко с пивом. Об этой лошади заботились хорошо, в холодные дни ее всегда покрывали попоной, но, господи, сколько же ей приходилось выстаивать!
Из-за этой лошади я взял себе за правило — выходя из дому, припасать для нее гостинец. Должен признаться, постепенно получилось так, что, если я, переменив в последнюю минуту пиджак, забывал сунуть что-нибудь в карман, я просто не смел идти мимо. Уже издалека, узнав меня, лошадь приветствовала меня негромким ржанием, а у меня ничего не было для нее, кроме слов — одни слова там, где требовалось действие. Нет, я вовремя сворачивал в переулок или, крадучись, пробирался по другой стороне, надвинув на глаза шапку, выпятив нижнюю губу и изменив походку. Но не помогала даже хромота, лошадь все равно узнавала меня. И мне было так стыдно, что я научился проверять карманы, прежде чем выходил из дому.
— Так прошло несколько лет, — продолжает молодой человек, — и я все реже и реже забывал дома гостинец. Я давал лошади кусочек сахара, гладил ее по шее и произносил несколько теплых слов, и, конечно, это хоть немного, а подбадривало ее, пока она стояла и ждала, когда хозяин покончит со своими бесконечными непонятными делами. Неожиданно у нее появилась пара, тоже каурой масти. Возможно, со временем повозка стала слишком тяжела для одной лошади. Как я должен был поступить? Относиться к новой лошади, как к падчерице? Но это было бы неправильно, она была такая же честная труженица, только позже попала на эту работу. И я стал по-братски делить и лакомство и ласку. Глупости, что нельзя дружить втроем.
Однако первой я всегда угощал мою старую знакомую. Так было и в то памятное утро. После нее лошадь номер два получила свою долю, и все это время я смотрел в большие терпеливые глаза первой лошади. Все было, как обычно, я поднял руку, чтобы погладить ее на прощание, как вдруг мое предплечье словно сдавило клещами; казалось, это было заранее задумано. Клянусь, это был настоящий «лошадиный щипок», какими мы награждали друг друга в школе, только гораздо больнее. С яростью и злобой я вырвал руку — ведь сразу не поймешь, что произошло. Слава богу, рука оказалась цела — она слушалась, хотя жгло ее, как огнем.
Всем известно, что остерегаться следует только лошадей с соломенной петлей на шее, и в моей знакомой не было злобы, пока их не стало двое и ее звериной души не коснулось проклятие ревности. Очевидно, она поняла только то, что на нее навалилось нечто неведомое и непоправимое. А я — рука-то у меня до сих пор еще синяя и отекшая, — я теперь хожу по любому тротуару, лошадь всегда зовет меня, но я отвечаю ей сквозь зубы. Я не могу обойтись без руки, мне ежедневно необходимы обе руки, а смысл ее поступка достаточно ясен: она хотела наказать меня так, чтобы мне стало больно, чтобы было задето что-то жизненно важное — это было не какое-нибудь пустячное наказание, которое забывается, не тумак, не оторванная пуговица или кусок плаща.
Теперь я свободно хожу мимо того места, где мой бывший друг стоит на привязи. Вы только не подумайте, что я действительно затаил злобу, нет, но я больше не кормлю ее сахаром — между людьми и животными тоже должны существовать свои джентльменские правила. Злоба… ох, нет, но если бы я мог понять, что за чувство охватывает меня, когда мы с лошадью, как прежде, смотрим в глаза друг другу, понимая в то же время, что мы чужие. И лошадь и повозка выглядят как-то мрачно, подавленно. А я? Уж чего я, во всяком случае, не испытываю, так это ликования по поводу экономии сахара. Так что же все-таки случилось, что за темная полоса началась в моей жизни? Конечно, я мог бы объяснить это словами, но разве слова — это не формула, скрывающая действительность? Я размышляю над этим и вижу, что я не прав. Разве не бывает так, что люди расходятся, а потом поглядывают друг на друга украдкой и понимают, что все у них могло бы быть прекрасно, что так получилось только из-за… А из-за чего, собственно? И я опять остаюсь ни с чем. Ведь ясно, что это глупо, что это слишком ничтожно и недостойно. И все-таки… дьявольское семя, семя этого врага жизни, врага любви… Подумать только, в каких тайниках прячется это бессловесное разочарование, эта своеобразная критика… в пространстве, отделяющем меня от лошади, я это так понимаю, пляшет сейчас не только мокрый мартовский снег, нет, тут пляшут еще и невидимые демоны, они хохочут, тогда как мы с ней горюем.