Современная французская новелла
Шрифт:
Ведь история «Лучика» — это ее собственная история, и никто лучше ее не мог знать, как все было на самом деле. Все в этом рассказе верно: и подробности из времен детства, и про ее семью, и про курочек, и история с плечом, был даже японец, обедавший однажды на вилле, которому она действительно сказала три слова по-английски. Все было так, кроме одного: японец ей ничего не дарил. Никогда ни один писатель не дарил и не надписывал ей своей книги. Вот в чем дело. И уж этой лжи она не могла проглотить, именно это встало у нее поперек горла, совершенно отбило ей аппетит, хотя давно пора было ужинать.
И
А муха все сидела на книге и чистила лапки в ожидании своей доли обеда. Луиза смотрела на нее, не в силах сдвинуться с места, и думала, что все книги лживы и ложь эта — жестока. Муха поднималась и спускалась по странице, как по лестнице. С грустью Луиза следила за ее движениями и вдруг заметила, что муха оставила маленькое черное пятнышко, будто запятую, — там, где ее не должно быть.
— Ну, нет! Ты уж пакости где-нибудь в другом месте, слышишь?
Она взмахнула рукой, чтобы прогнать муху, и нечаянно перелистнула несколько страничек. Книга раскрылась там, где под заголовком было что-то написано от руки. Она наклонилась и прочла:
«Мадмуазель Луизе Бюссе, которой эта книга кое-чем обязана, от ее соседа, не смевшего признаться, что у него есть другое имя и что он — писатель. Жан Шампион-Дюбуа».
Поздно вечером, готовя ужин, Луиза смеялась сама над собой и, взбивая омлет, приговаривала:
— Вот, Лучик, какая история. То-то я себе говорила, что автор, должно быть, меня знает… И неудивительно! А я-то считала его вруном… Он просто кое-что присочинил для пущей складности. И ведь хороший рассказ получился. Надо, чтобы Жозетта непременно прочла его.
КРИСТИАНА БАРОШ
Перевод Н. Жарковой
Часы
Наплыв посетителей еще не начался. Выложенный старинным изразцом зал, две обезьянки под винтовой лестницей — так и чудится, что они уже много веков все скользят и скользят вниз по лианам, — чуть облупившиеся зеркала и вытертые, облезшие диванчики; нет, кажется, даже канонада не нарушила бы этого потаенного порядка, заведенного по прихоти минувших лет, дабы надежнее сгустить пространство в застывшее мгновение. И не сковывает ли возраст точно так же человека, где бы он ни находился? Во всяком случае, так говорят. Но у Л. это утверждение звучит несерьезно. Просто переступаешь порог вместе с нынешним годом, нынешним его бегом и входишь в зал, где все остановилось. Нет, вернее, ловко увернулось, как сорванец в дерзком прыжке, показав нос будущему. У Л. можно мечтать о былом, не впадая в мракобесие и ересь.
Есть тут свой дежурный краснобай и хвастун, он разглагольствует в центре зала —
Литературный критик тоже на месте, в своем излюбленном уголке у дверей. Видны лишь листы бумаги, разбросанные на двух столиках, и над ними проносится целая гамма его шумных вздохов. Положа руку на сердце, этот тип заслуживает только казни, но, видит бог, я человек незлой и не желаю быть злым, и дозволительно ли мне, о господи, сказать, что это создание тебе не слишком удалось?
Знаменитые посетители. Они только промелькнут здесь. Замечают ли они меня? Конечно. Но они проходят, поглощенные своими делами, а главное дело их жизни — это они сами. А другие? Они для этих людей ничто, или пока еще ничто, или уже ничто. Вот эти потихоньку перемалывают все своими фарфоровыми блестящими зубами, правда, у них все шансы на успех, и прежде всего — собственные челюсти, намертво вцепляющиеся в жирный кусок.
Через четверть часа, как и каждый вечер, проскользнет нимфа с туго обтянутым джинсами задиком и пронесет его на уровне стареющих физиономий; ягодицы ее моложе лица, очень кстати затемненного капюшоном. Ах, совсем забыл молодого человека с большим псом, он сидит, ссутулившись позади своей афганской борзой, от ее дерзкой морды отскакивают дамочки, с которыми пес пожелал познакомиться. Ох, до чего же хорош, слов не хватает! Человек и пес переходят в другое место и терпеливо ждут над стаканом чая с лимоном. Опасаться нечего, они приходят всегда, он к этому привык.
Аккуратно, каждый вечер, в половине седьмого, пожилая дама усаживается рядом со святая святых, где обедают посетители. Такая ли уж она пожилая на самом деле — трудно сказать: проворно движутся ее руки, неустанно работающие вязальными спицами, руки, обтянутые белыми, безупречно чистыми перчатками, которые постепенно лишь чуть сереют от прикосновения к белой шерсти, и это тоже своего рода веха времени. Ровно в восемь она уберет свое вязание в роскошную белую сумочку, которая находится в явном несоответствии с ее изрядно потрепанными туфлями, и наденет чистые перчатки. Внимательный человек может в эту минуту заметить, что пальцы у нее тонкие, но без ногтей, совсем без ногтей.
Мсье Казес улыбнется ей и подведет к угловому столику, всегда именно к этому — отсюда видны сразу оба зала.
Никогда она не произносит ни единого слова, ее обслуживают и всегда подают одно и то же: жаркое, овощи, то же пирожное от сестер Татен, тот же кофейничек и целую груду сахара, который она, обмакивая в кофе, потихоньку сосет.
Пожилая? Нет, не по-настоящему пожилая. Волосы у нее до сих пор очень черные — единственное, так сказать, яркое пятно — если не считать черного кофе — среди окружающей ее белизны. Потому что пальто, туфли, платье, сумочка — все это ослепительно белое. И лицо тоже очень бледное.