Современная русская литература - 1950-1990-е годы (Том 2, 1968-1990)
Шрифт:
* * *
Достоинства и противоречия романа "Генерал и его армия" в высшей степени показательны для поисков, которые ведутся в конце XX века в русле реалистической традиции. Тут и стремление, в пику модернистскому "размыванию границ", изображать художественную действительность максимально приближенной к документальной основе, и в то же время - тенденция к мифологизации образов, переводящая историческое событие в "план вечности". Тут и следование принципам исторического детерминизма в изображении событий и судеб, и в то же время - апелляция к мистическим мотивировкам при объяснении тайны человеческого характера. Тут и тщательная рельефность жизнеподобных подробностей и деталей, и тяготение к символической монументальности, например: "зловещая, отвратительная, но и прекрасная картина" - Днепр, который под медно-красным лучом утреннего солнца выглядит как "река крови"; два очень близко вытекающих родника, откуда начинаются две великие русские реки - Волга и Днепр. Немалое значение, как мы видели, приобретает и включение в исторический контекст символов из арсенала сакральных архетипов. . .
Далеко
Опыт романа "Генерал и его армия" со всей очевидностью свидетельствует, что автор, стремящийся быть верным реализму и даже воинствующе декларирующий его превосходство над иными творческими методами, не смог обойтись без помощи приемов, относящихся к ведомству модернизма. В этом Владимов не одинок: тем же путем в своих произведениях последнего десятилетия пошли и Александр Солженицын ("двухчастные" рассказы, "Адлиг Швенкиттен"), и Владимир Войнович ("Монументальная пропаганда"), и Владимир Максимов ("Кочевание до смерти"), и Леонид Бородин ("Царица смуты"). В литературе 1990-х годов обозначились две альтернативы этой компромиссной тактике. Один путь ведет к жесткому натурализму, "чернухе" гипертрофированной форме Реалистического детерминизма. Другой представляет собой открытый диалог реализма с модернизмом и постмодернизмом: результатом этого напряженного взаимодействия становится, по нашему мнению, постреализм как новая художественная стратегия. Обе тенденции будут подробно рассмотрены ниже.
2. Феномен "чернухи": от неонатурализма к неосентиментализму
Первые публикации авторов современной "натуральной школы" приходятся на первые годы "гласности" (1986 - 1991 гг. ), т этот факт во многом определил отношение к литературной "чернухе" как к своего рода беллетризированной публицистике на прежде запретные темы. Парадоксальность этой прозы состоит в том, что ее художественное значение гораздо меньше, чем роль, сыгранная ею в культуре первых лет "перестройки". Проза Сергея Каледина и Олега Ермакова, Леонида Габышева и Олега Ханду-ся, Александра Иванченко ("Рыбий глаз") и Александра Терехова, Виталия Москаленко и Бориса Крячко, "Печальный детектив" и "Людочка" Виктора Астафьева, как и "новая женская проза", интересны не только освещением прежде запретных тем: армейской "дедовщины", ужасов тюрьмы и "химии", быта бомжей и лимитчиков, проституции, но и "целого ряда тематических комплексов, жестко табуированных в высокой культуре или получающих в ней строго фиксированное освещение; смерть и ее физиология, болезнь, эротическое вожделение, в том числе и нетрадиционного типа, изнанка семейной жизни и любовных отношений, сексуальная неудовлетворенность, аборты, алкоголизм, бедность и борьба за физическое выживание и пр. "*323. Количественный напор произведений этого типа во многом перевернул господствующие в культуре представления о народе и о реальности.
Эта проза возродила интерес к "маленькому человеку", к "униженным и оскорбленным" - мотивам, формирующим уходящую в XIX век традицию возвышенного отношения к народу и народному страданию. Однако, в отличие от литературы XIX века, "чернуха" конца 1980-х показала народный мир как концентрацию социального ужаса, ставшего бытовой нормой. Самым непосредственным воплощением темы социального ужаса стал в этой прозе мотив насилия. Издевательства, изощренные пытки, унижения, избиения - эти ситуации в высшей степени характерны для "чернухи". Но учиняются они не "власть имущими", а "униженными и оскорбленными" по отношению друг к другу! В сущности, эта проза доказала, что в современной "мирной" жизни ни на минуту не затихает кровавая война за выживание. "Чернуха", казалось бы, сосредоточила свое внимание на "жертвах этой войны, выброшенных из нормальной жизни, - хануриках, опойках, бомжах, раздавленных "дедовщиной" солдатиках, зэках. Но на самом деле оказывается, что "на дне" эта война продолжается еще в более жестоких и более обнаженных формах, поскольку здесь потеря достоинства, куска хлеба или угла равнозначна буквальной, а не метафорической гибели. Причем выживают в этой войне именно те, кто научился принимать ее условия как норму - без возмущения и без брезгливости. Однако такой подход к изображению народного мира разрушил почву для идеализации народа. "Чернуха" поставила под сомнение применимость таких категорий, как "нравственные основы", "духовные корни", к современной народной жизни.
Андрей Зорин показал, что эта проза представляла собой деконструкцию соцреалистического мифа о действительности и о герое, способном изменять обстоятельства:
"Литература
Эта проза выразила ощущение тотального неблагополучия современной жизни. Оказалось, что область ужасного и безобразного, насильственно вынесенная за пределы культуры "застоя", огромна и вездесуща. Дело даже не в том, что по сравнению с масштабами "чернухи" область "нормальной" жизни съежилась до острова в океане насилия, жестокости, унижения и беспредела. Важнейшее открытие натуралистической прозы связано с осознанием иллюзорности границы между "нормальной" жизнью и "чернухой": в тюрьме, в армии, на "дне" действуют те же житейские принципы и отношения, что и в "нормальной" жизни - только "чернуха" обнажила скрытое в "нормальной" повседневности безобразие этих принципов и отношений. Мир "дна" предстал в этой прозе не только как метафора всего социального устройства, но и как реалистическое свидетельство хаотичности общепринятого "порядка" существования в целом.
Как правило, образы хаотичной повседневности содержат в этой прозе отсылки к древним мифологическим мотивам. "Чернушный" быт неосознанно воссоздает архаические первобытные ритуалы, сквозь которые проступают архетипы ада и рая, крещения и посвящения. Но предстают эти архетипы в искаженном, изнаночном, виде. Неонатуралистическая проза строит свой образ мира по образцу средневекового "кромешного мира" (Д. С. Лихачев), который сохраняет структуру "правильного" мира, меняя смысловые знаки на противоположные. Однако мифологические знаки, даже в искаженном виде, все же указывают на наличие некой устойчивой тверди, некой версии вечности даже посреди "кромешного мира". Такой неопровержимой твердыней в неонатурализме (как и в классическом натурализме) становится природа, - точнее, природное начало в человеке и человеческих отношениях. Природность не обязательно окрашена здесь в радостные карнавальные тона (как, например, у Ю. Алешковского), но она воплощает силу, неподвластную социальному хаосу, и потому так или иначе противостоит ему.
В качестве характерного примера неонатурализма 80-х годов может быть рассмотрена проза Сергея Каледина (р. 1949). Ею первые повести "Смиренное кладбище" (1987) и "Стройбат" (1989) сделали сорокалетнего автора знаменитым. В этих повестях на первом плане - описание среды и ее неписаных правил. Причем, рассказывая ли о нравах кладбища или стройбата, Каледин обращает внимание не столько на отношения между начальством и подчиненными - шире: между властью и народом - а на те жестокие правила, которые "регулируют" жизнь фактически бесправных людей. Это правила стаи: с одной стороны, надо быть как все, выживает тот, кто неразличим в массе, с другой стороны, каждый за себя - и потому надо все время держать ухо востро, ждать подвоха от кого угодно, за услугу - платить, на агрессию отвечать агрессией. Обречен тот, кто продемонстрирует слабость, - его затопчут. . . А слабостью в данном случае оказывается все, что противоречит принципу самосохранения, - сострадание к другому в первую очередь. Начальство, как выясняется, подчиняется тем же правилам выживания, без колебаний списывая свои "грехи" на исполнителей, а то и жертв. И в "Смиренном кладбище", и в "Стройбате" центральный персонаж приспособился к обстоятельствам и сумел сохранить человеческое достоинство. Но только до тех пор, пока обстоятельства более или менее благополучны, точнее, устойчивы. Однако и в той, и в другой повести Каледин показывает, как порядок, построенный на стайных принципах, не может не взрываться время от времени: кладбищенский мирок или стройбатовская рота находятся в точно таких же отношениях борьбы за выживание с внешними силами (городское начальство, рота "блатных"), которые не упустят момента расслабленности и атакуют без промедления. После атаки (снятие кладбищенского начальства или массовой драки) наступает момент расправы внутри стаи, стая должна найти виноватых в поражении, и виноватыми оказываются те, кто слабее. В этот момент герои "Смиренного кладбища" и "Стройбата" ведут себя по-разному: Леша Воробей ради спасения беззащитного старика от увольнения признается в том, что это он, по приказу начальства, разумеется, выкопал новую могилу на месте "бесхоза"; Костя Карамычев, спасая свой "дембель", предает Фишеля, который в драке убил садиста-надзирателя "губы" и тем самым спас друга от верной смерти. Воробей проявил сострадание, за что он выброшен из стаи, и судя по тому, что он опять, после долгой "завязки", тянется к водке, его ждет быстрая физическая деградация. Костя же за свое предательство, по логике стаи, награжден направлением в Московский университет.
Удивительным образом и в той, и в другой повести близость к земле, к отходам жизни - Воробей артистически роет могилы, а Фишель терпеливо и старательно, несмотря на близкий "дембель", разгребает ротные сортиры оказывается у Каледина знаком нравственной доброкачественности человека и в то же время обреченности на страдание, а то и гибель. В полном соответствии с перевернутой эстетикой "кромешного мира" именно образы мифологического "низа" (смерть, земля, экскременты) подчеркивают у Каледина духовную высоту, сохранившуюся в самых, казалось бы, неподходящих для этого условиях. В то же время, по контрасту, традиционные знаки "духовного роста" (Московский университет, повышение по службе) осмысляются здесь как символы морального распада и душевной смерти.