Современная русская литература - 1950-1990-е годы (Том 2, 1968-1990)
Шрифт:
Я уцелил взглядом голик, прислоненный в углу, березовый, крепкий голик, им дежурные подметали пол. Сдерживая себя изо всех сил, я хотел, чтобы голик исчез к чертям, улетел куда-нибудь, провалился, чтобы Ронжа перестала брезгливо отряхиваться, класс гоготать. Но против своей воли я шагнул в угол, взял голик за ребристую, птичью шею и услышал разом сковавшую класс, боязную тишину. Тяжелое, злобное торжество над всей этой трусливо умолкшей мелкотой охватило меня, над учителкой, которая продолжала керкать, выкрикивать что-то, но голос ее уже начал опадать с недоступных высот.
– Ч-что? Что такое?
– забуксовала, завертелась на одном месте учителка.
Я хлестанул голиком по-ракушечьи узкому рту, до того вдруг широко распахнувшемуся, что в нем видна сделалась
Эта жуткая сцена - кульминация всей второй книги: душа ребенка, центра мира, не выдержала не просто черствости и жестокости какой-то там недалекой учительницы, она не выдержала бездушности и несправедливости, существующих (или даже царящих) в этом мире. И однако Астафьев не судит "огулом". Да, он может сгоряча выпалить какую-нибудь "огульную" формулу (например, насчет национального характера - грузинского, или еврейского, или польского, да и о родимом русском характере у него тоже есть весьма крутые высказывания)*53. Но его цепкому художническому видению в принципе чужды образы-абстракции, и такие предельно общие понятия, как "народ", "общество", у него всегда конкретизируются, заполняясь мозаикой характеров, хором голосов, из которых этот народ и это общество состоят. Народ и изображении Астафьева, оказывается, не есть нечто однородно цельное, а в нем есть все и всякое - и доброе, и жестокое, и прекрасное, и отвратительное, и мудрое, и тупое (причем эти полюса народной психологии и нравственности автор берет в их самых крайних пределах - от того, что вызывает восторг и умиление, до того, что способно вызвать омерзение и тошноту). Так что все начала и концы - источники несчастий, которые валятся на голову отдельного человека, и силы, которые приходят ему на помощь, - в самом этом народе, в самом этом обществе и находятся.
И Витьку Потылицына спасают в этом апокалиптическом мире не революции и не очередные постановления партии и правительства, а просто найдется инспектор районо Раиса Васильевна, что защитит мальчишку от неумных педагогов, подмигнет столовская официантка Аня голодному мальчишке и тишком подкормит его. А то объявится дядя Вася, и хоть сам перекати-поле, все же не выдержит и возьмет хоть на время племянника-сироту под опеку, а заодно и к книжкам приохотит. И с начальником железнодорожной станции, по прозвищу Порченый, Витьке-фэзэушнику повезет - тот его, по неопытности допустившего аварию, фактически из-под суда спас, а далее Витьке-новобранцу встретятся "командир эркэка" сержант Федя Рассохин, нормальный парень, и его сестра Ксения, чуткая душа, о которой Виктор благодарно скажет - "девушка, мою жизнь осветившая. . . "
Одна из последних глав "Последнего поклона" называется "Забубенная головушка" (Новый мир.
– 1992.
– No 2). Это уже обстоятельный портрет папы, который на старости лет все-таки приехал к сыну и, судя по всему, последние годы жизни был им опекаем. И все равно, какие бы новые истории В. Астафьев ни добавлял, это главы книги, которая называется "Последний поклон": это всегда поклон родному миру - это умиление всем тем хорошим, что было в этом мире, и это горевание о том злом, дурном, жестоком, что в этом мире есть, потому что это все равно родное, и за все дурное в родном мире его сыну еще больней.
Экология души: повествование в рассказе "Царь-рыба"
Второй новеллистический цикл Астафьева "Царь-рыба" увидел свет в 1976 году. В отличие от "Последнего поклона",
"Царь-рыба" имеет жанровое обозначение "повествование в рассказах". Тем самым автор намеренно ориентировал своих читателей на то, что перед ними цикл, а значит, художественное единство здесь организуется не столько сюжетом или устойчивой системой характеров (как это бывает в повести или романе), сколько иными "скрепами". И в циклических жанрах именно "скрепы" несут очень существенную концептуальную нагрузку. Каковы же эти "скрепы"?
Прежде всего, в "Царь-рыбе" есть единое и цельное художественное пространство - действие каждого из рассказов происходит на одном из многочисленных притоков Енисея. А Енисей - "река жизни", так он и назван в книге. "Река жизни" - этот емкий образ, уходящий корнями в мифологическое сознание: у некоторых древних образ "река жизни", как "древо жизни" у других народов, был наглядно-зримым воплощением всего устройства бытия, всех начал и концов, всего земного, небесного и подземного, то есть целой "космографией".
Такое, возвращающее современного читателя к космогоническим первоначалам, представление о единстве всего сущего в "Царь-рыбе" реализуется через принцип ассоциаций между человеком и природой. Этот принцип выступает универсальным конструктом образного мира произведения: вся структура образов, начиная от образов персонажей и кончая сравнениями и метафорами, выдержана у Астафьева от начала до конца в одном ключе человека он видит через природу, а природу через человека.
Так, ребенок ассоциируется у Астафьева с зеленым листком, который "прикреплялся к древу жизни коротеньким стерженьком", а смерть старого человека вызывает ассоциацию с тем, как "падают в старом бору перестоялые сосны, с тяжелым хрустом и долгим выдохом". А образ матери и ребенка превращается под пером Астафьева в образ Древа, питающего свой росток:
Вздрогнув поначалу от жадно, по-зверушечьи давнувших десен, заранее напрягшись в ожидании боли, мать почувствовала ребристое, горячее нёбо младенца, распускалась всеми ветвями и кореньями своего тела, гнала по ним капли живительного молока, и по раскрытой почке сосца оно переливалось в такой гибкий, живой, родной росточек.
Зато о речке Опарихе автор говорит так: "Синенькая жилка, трепещущая на виске земли". А другую, шумную речушку он напрямую сравнивает с человеком: "Бедовый, пьяный, словно новобранец с разорванной на груди рубахой, урча, внаклон катился поток к Нижней Тунгуске, падая в ее мягкие материнские объятия". Этих метафор и сравнений, ярких, неожиданных, щемящих и смешливых, но всегда ведущих к философскому ядру книги. в "Царь-рыбе" очень и очень много. Подобные ассоциации, становясь принципом поэтики, по существу, вскрывают главную, исходную позицию автора. Астафьев напоминает нам, что человек и природа есть единое целое, что все мы - порождение природы, ее часть, и, хотим или не хотим, находимся вместе с законами, изобретенными родом людским, под властью законов куда более могущественных и непреодолимых - законов природы. И поэтому самое отношение человека и природы Астафьев предлагает рассматривать как отношение родственное, как отношение между матерью и ее детьми.
Отсюда и пафос, которым окрашена вся "Царь-рыба". Астафьев выстраивает целую цепь рассказов о браконьерах, причем браконьерах разного порядка: на первом плане здесь браконьеры из поселка Чуш, "чушанцы", которые буквально грабят родную реку, безжалостно травят ее; но есть и Гога Герцев браконьер, который вытаптывает души встречающихся ему на пути одиноких женщин; наконец, браконьерами автор считает и тех чиновников государственного масштаба, которые так спроектировали и построили на Енисее плотину, что загноили великую сибирскую Реку.