Современная русская литература - 1950-1990-е годы (Том 2, 1968-1990)
Шрифт:
2. 1. Александр Галич
В поэзии Александра Галича (1918 - 1977) четко просматривался черты романтического двоемирия. С одной стороны, мир псевдожизни, лжи и пошлости. Здесь по ночам вышагивают свой парад гипсовые памятники вождю всех времен и народов: "Им бы, гипсовым, человечины - Они вновь обретут величие!" Здесь "молчальники вышли в начальники, потому что молчание - золото". Здесь "под всеми словесными перлами/ Проступает пятном немота". Здесь "старики управляют миром". Здесь бог говорит человеку: "Иди и убей!. . " В сущности, это мир смерти.
С другой стороны, мир художников-мучеников, Пастернака, Мандельштама, Ахматовой, Хармса, Зощенко, Михоэлса и других, кому посвящен цикл Галича "Литераторские мостки". Даже загнанные судьбой и эпохой в угол, лишенные не только поэтических, но и элементарных человеческих прав, персонажи этого цикла воплощают для Галича образцы святости и духовного величия. Так, например, в одном из лучших стихотворений этого цикла "Без названия" Галич рисует Ахматову в тот момент, когда она вынуждена сочинять казенные вирши во славу Сталина. Под его пером этот акт превращается в трагическое самопожертвование поэта
Интересно, что Галич обостряет контрасты тем, что о "пошлом мире" он пишет в стиле "высокой поэзии". Так, стихотворение об оживших памятниках называется "Ночной дозор", не только сюжетом, но и ритмически напоминая балладу Лермонтова "Воздушный корабль". "Баллада о сознательности", в которой Егор Петрович Мальцев излечивается от диабета после того, как в газетах было объявлено, "что больше диабета в стране Советской нет", сопровождается подзаголовком "подражание Хармсу". "Баллада о том, как одна принцесса раз в два месяца приходила поужинать в ресторан "Динамо"" явственно отсылает к блоковской "Незнакомке". И наоборот: стихотворение "Памяти Б. Л. Пастернака" строится на контрасте между цитатами из пастернаковских стихов и натурализмом хамской речи: "А зал зевал, а зал скучал - Мели, Емеля! Ведь не в тюрьму и не в Сучан, Не к "высшей мере"!" Посвященное Мандельштаму "Возвращение на Итаку" сталкивает цитаты из Мандельштама с вульгарным романсом про Рамону. Поэтический плач по Зощенко перемежается "матершинным субботним загулом шалманчика", где "шарманка дудела про сопки маньчжурские".
Такие стилевые диссонансы характерны для Галича: они обнажают несовместимость двух миров, вынужденно сосуществующих в одном времени и пространстве и вступающих в гротескные комбинации - мира духа, поэзии, красоты, человечности и советского уродства, хамства, убогости.
При ближайшем рассмотрении оказывается, что каждый из этих миров насыщен внутренними контрастами. Особенно это заметно в "ролевых" балладах, таких, как "Леночка", "Песня-баллада про генеральскую дочь", "О прибавочной стоимости", "Красный треугольник", "Городской романс (Тонечка)", и во всем цикле "Коломийцев в полный рост". Так, в балладе "О том, как Клим Петрович выступал на митинге в защиту мира" разыгрывается классическая для романтического гротеска тема: превращение человека в автомат. Клим Петрович, передовик производства и член ЦК, выступает на митинге в защиту мира, но "пижон-порученец перепутал в суматохе бумажки", и Клим Петрович декламирует речь от лица женщины: "Как мать, - говорю, - и как женщина, / Требую их к ответу!/ Который год я вдовая, все счастье - мимо, / Но я стоять готовая/ За дело мира!" Парадокс, однако, состоит в том, что никто, кроме сконфуженного Клима Петровича, этой подмены не замечает. В автомат превращен не только он сам, но и все участники советского ритуала "заутрени за дело мира": "В зале вроде ни смешочков, ни вою. . . / Первый тоже, вижу, рожи не корчит, / А кивает мне своей головою". Галич - мастер сказа, и за маской образцового советского функционера вырисовывается куда более интересный характер. Хорошо об этом написал А. Зверев: ". . . В том-то и фокус, что не просто "партейный человек" Клим Петрович. Как его ни воспитывали, как ни обтесывали да обстругивали, до конца вытравить из него человека природного - достаточно сметливого, чтобы сообразить что к чему, не получилось. И вот он прямо на глазах у нас раздваивается: есть функция, которую Коломийцев старательно выполняет, и есть подлинная его жизнь, с этой функцией не соприкасающаяся ни в общем, ни в частностях"*66. Действительно, Клим Петрович трезво знает цену всем митингам да собраниям. Делая и говоря, что положено, он заработал "и жилплощадь, и получку по-царски". И дома у себя он кум королю: "Я культурно проводил воскресенье, Я помылся и попарился в баньке. А к обеду, как сошлась моя семья, начались У нас подначки да байки!" И насчет всей советской жизни у него нет иллюзий. Намытарившись в дружеском Алжире, где, чтоб не потратить валюты, он ел одну сплошную салаку в масле, Клим Петрович в сердцах восклицает: "И вся жизнь их заграничная - лажа! Даже хуже, извините, чем наша!" Налицо феномен советского "двоемыслия", описанный еще в "Рычагах" А. Яшина. Сам Клим Петрович замечает это противоречие только в конфузные моменты, как на митинге в защиту мира, однако Галич часто доводит этот конфликт до болевого порога, как, например, в песнях о номенклатурном зяте ("Городской романс (Тонечка)") или "гражданке Парамоновой" ("Красный треугольник"), в которых человек понимает, что за благополучие в советском мире он должен уплатить отказом от любви, ампутацией живой части души. В сущности, в своих сказовых балладах Галич разрушает миф о "простом" советском человеке" как о цельном характере, живущем в гармонии с обществом и с самим собой. "Простой человек" у Галича предстает гротескным монстром, в котором здоровое трезвое жизнелюбие сочетается с механическим бездумным и бездушным "партейным" автоматизмом, лишающим человека даже половых признаков.
Парадоксальным оказывается и образ лирического героя Галича во всем, казалось бы, противостоящего уродству советского мира. "Я выбираю Свободу / Пускай груба и ряба, / А вы валяйте, по капле/ "Выдавливайте раба"!" декларирует он в известном стихотворении. Но свобода, о которой он говорит, неотделима от советского мира. Это свобода "Норильска и Воркуты". Свобода Галича - это "гордость моей беды", это трагическое право принять страдание за слово правды. Боль, следы унижений и насилия -
Но вновь я печально и строго
С утра выхожу на порог
На поиски доброго Бога,
И - ах, да поможет мне Бог!
Он мечтает о том, чтобы его бессмертная душа досталась советскому "подлецу и шиберу", который полной чашей получит и "номенклатурные блага, и номенклатурные предательства". Но зато - "в минуту самую внезапную/ Пусть ему - отчаянье мое/ Сдавит сучье горло черной лапою". Его молитва (уже в годы вынужденной эмиграции) - о возвращении в Россию ("Когда я вернусь. . . "), о прижизненном признании. Ему отнюдь не безразлично, как именно "помянет историк меня".
Свобода лирического героя Галича оборачивается мучительной зависимостью от советского мира, во-первых, потому, что она может быть реализована только в акте противостояния этому миру; во-вторых, потому, что только в социальном порядке, основанном на насилии и лжи, свобода "быть просто самим собой" наполняется высокой трагической героикой. И еще, конечно, потому, что страшный и смешной гротескный мир, в котором живут герои Галича, это мир, с которым сам поэт навсегда соединен болезненной невыносимой любовью: "Разве есть земля богоданней, / Чем безбожная та земля?!" - восклицает он в "Песне исхода", и этот оксюморон в полной мере характеризует всю поэзию Галича.
2. 2. Владимир Высоцкий
Владимир Высоцкий (1938 - 1980) в какой-то мере пошел дальше Галича в развитии возможностей романтического гротеска. В его поэзии уже нет романтического двоемирия, но зато сознание лирического героя обнимает собой огромный социальный мир, разорванный кричащими конфликтами, и вбирает их все, в самых невозможных, гротескных, взрывоопасных комбинациях, внутрь себя. Как и у Галича, у Высоцкого много "ролевых" стихотворений, но у Высоцкого дистанция между персонажем и автором гораздо короче. Для него персонаж - это форма самовыражения. Конечно, легко "заметить разность" между автором и субъектом таких стихотворений, как "Товарищи ученые", "Диалог у телевизора", "Честь шахматной короны", "Письмо на сельхозвыставку" или "Письмо с сельхозвыставки". Но как быть с ранними "блатными" текстами ("Татуировка", "Нинка" или "Серебряные струны"), как быть с песнями от лица бродяг, альпинистов, пиратов, разбойников, спортсменов, солдат штрафбата, и даже от лица иноходца, самолета ("Я ЯК-истребитель") или корабля? А "Охота на волков" - здесь монолог от лица волка безусловно становится одним из самых существенных манифестов лирического героя Высоцкого. И даже в таких отчетливо "ролевых" текстах, как "Милицейский протокол", "Лекция о международном положении" или "Письмо в редакцию телевизионной передачи "Очевидное - невероятное" с Канатчиковой дачи", бросается в глаза не столько дистанцированность автора от персонажей, сколько радость перевоплощения и возможность от лица "другого" высказать "свое". Как не без оснований полагают А. В. Скобелев и С. М. Шаулов, всю художественную концепцию Высоцкого отличает "вариативное переживание реальности", образ "поливариантного мира"*67. Лирический герой Высоцкого в конечном счете предстает как совокупность многих разных лиц и ликов, в том числе и далеко не самых симпатичных. Недаром в одном из поздних стихотворений "Меня опять ударило в озноб" (1979) лирический герой Высоцкого расправляется с хамом, жлобом, люмпеном - "другим", сидящим внутри "Я":
Во мне сидит мохнатый злобный жлоб
С мозолистыми цепкими руками.
Когда мою заметив маету,
Друзья бормочут: - Снова загуляет,
Мне тесно с ним, мне с ним невмоготу!
Он кислород вместо меня хватает.
Он не двойник и не второе "я",
Все объясненья выглядят дурацки,
Он плоть и кровь, дурная кровь моя.
Такое не приснится и Стругацким.
Такой "протеический" тип лирического героя, с одной стороны обладает уникальным даром к многоязычию - он открыт для мира и в какой-то мере представляет собой "энциклопедию" голосов и сознаний своей эпохи (эту точку зрения на Высоцкого предлагали такие критики, как Вл. Новиков и Евг. Сергеев). Эгим качеством определяется феноменальная популярность Высоцкого - в его стихах буквально каждый мог услышать отголоски своего личного или социального опыта. Театральность поэзии Высоцкого восходит к традиции карнавала и в особенности к такой версии карнавальной культуры, как русское скоморошество (об этом пишет Н. Крымова). В соответствии с бахтинской философией карнавала можно сказать, что многоликий автор Высоцкого утверждает ограниченность любой монологической позиции, даруя слушателю (или читателю) радость узнавания в правде какого-нибудь Вани, отправленного на сельхозвыставку, или "космических негодяев", или даже самолета, стремящегося освободиться от власти пилота, - свое, личное, казалось бы, абсолютно непохожее ни на что "другое".
Показательно, что самые смешные "сказовые" тексты Высоцкого, как правило, основаны на далеко выходящих за пределы конкретного "материала" социально-философских метафорах - всегда гротескных. Так, "Диалог у телевизора" строится на последовательном обнажении сходства между телевизионным цирковым представлением и жизнью "простого советского человека", исполненного собственного достоинства. Точно так же "Письмо с Канатчиковой дачи" уподобляет модные мифы массовой культуры, типа бермудского треугольника, клиническому безумию. Друг Сереги из "Милицейского протокола", тот, что "пил из горлышка, с устатку и не евши, / Но как стекло был - остекленевший", блестяще демонстрирует неразделимость конформистских упований на "естественный ход жизни" и хамской безнаказанности: