Современная семья
Шрифт:
— Привет, — раздается сзади голос Олафа, и я оборачиваюсь.
Он стоит, прислонившись к кухонному косяку и скрестив ноги; по-видимому, он ждет уже некоторое время.
— Привет, — отвечаю я.
— Была на пробежке?
— Да, а еще я заскочила в дом в Тосене, — отвечаю я как ни в чем не бывало, надеясь, что Олаф прореагирует.
Мне необходимо выразить словами переживания, которые вызвало у меня посещение места, фактически ставшего музеем моего детства, экспозицией всего, что было утрачено или даже никогда и не существовало, и это всего лишь декорации в пьесе о семье — моей семье.
— А разве твоя мама не уехала? — спрашивает Олаф, откусывая бутерброд,
— Уехала. Мне просто захотелось заглянуть туда.
Олаф кивает, не меняя позы, и молчит. Я не знаю, что еще сказать. Эллен часто повторяет, как она рада тому, что владеет даром речи; понятно, что она имеет в виду: мне тоже всегда казалось большой удачей расти в семье, где разговаривают, и я воссоздала эту атмосферу в нашей маленькой семье, вопреки неумению Олафа выражать словами свои чувства. Меня радует, что Агнар и Хедда научились объяснять, чем они расстроены, вместо того чтобы просто орать и хлопать дверьми. Мы с Олафом тоже всегда ссоримся, высказывая друг другу конкретные претензии, а не играем в молчанку или подобные игры. Но сейчас я не могу подобрать слов для того, от чего у меня земля уходит из-под ног, для того, что лишает опоры всех моих близких.
— Ну и как там? Сверре забрал всю мебель с собой? — наконец произносит Олаф с улыбкой.
— Нет, почти все на месте. Он увез торшер, который мы подарили. А остальное совсем по мелочи. Но от этого только хуже, — отвечаю я и чувствую, что это именно так: было бы легче, если бы мама и папа не смягчали, а подчеркивали произошедшую перемену, чтобы их поведение могло оправдать мои собственные чувства.
— Ты о чем? — спрашивает Олаф. — Почему так — хуже?
— Потому что я хочу, чтобы они признали, что все изменилось! — почти выкрикиваю я, и Олаф вздрагивает. — Одни мама с папой ведут себя, как будто ничего не произошло, как будто они собираются продолжать жить точно так же, как и раньше, только по отдельности.
И по-видимому, мама с папой были искренне изумлены, когда от их решения, как по воде, стали расходиться малые и большие круги, уходившие далеко за горизонт пейзажа их взаимоотношений. Когда мы разговаривали с мамой всего через несколько дней после возвращения из Италии, она подняла брови, увидев, что я плачу. «Ты и вправду так этим расстроена?» — спросила она и, когда я кивнула, ответила, что нужно постараться понять: это не касается ни меня, ни кого-то другого из нас — «детей», как она сказала, а потом продолжила, не замечая противоречия: «Мы все взрослые люди. Речь идет только о Сверре и обо мне». Мама одним движением словно выпустила воздух из всех моих безнадежных вопросов и надежды услышать какие-либо извинения.
— Но, возможно, они по-своему правы и это вовсе не так катастрофично, как тебе хочется думать, — замечает Олаф.
Я немею, столкнувшись с таким отсутствием понимания и поддержки. Да кто же он, стоящий в проеме двери нашего общего дома и совместной жизни и жующий бутерброд с сыром, тот, кто был моим возлюбленным почти двадцать лет и вдруг в решающий момент признался, что он совершенно меня не знает?
— Не так катастрофично? Отказаться от брака, который длился сорок лет, отказаться от всей семьи?
Так они и не отказываются от семьи, — возражает Олаф. — Тут ты преувеличиваешь.
— Они отказываются от всего, что было нашим, от нас. — Мой голос срывается и оттого, что Олаф не хочет меня услышать, и от внезапно навалившегося на меня понимания. — Разводя руками, они оборвали то, на чем держалась моя собственная жизнь.
Олаф не произносит ни слова. Он набирает в легкие воздух, собираясь что-нибудь
Несколько дней спустя я отправляюсь с Агнаром к врачу. Его воспаления стали гораздо хуже, это явно ненормально, сказала я Олафу как-то вечером, а он, по обыкновению, возразил, что у него тоже было полно прыщей в этом возрасте. Во-первых, это неправда: я видела множество его подростковых снимков, и везде он выглядит как чуть менее пропорциональная копия принца из фильма «Три орешка для Золушки». Во-вторых, дело не в обилии прыщиков, а в болезненности, объясняла я Олафу. Агнар не может спать, ему больно лежать на спине, это ненормально, повторила я и записалась к врачу — в основном потому, что мне просто необходимо было действовать. Что-то исправить.
Женщина-врач спрашивает у Агнара, можно ли мне остаться, и Агнар вопросительно смотрит на меня.
— Решай сам, — предлагаю я, не очень удачно пытаясь сделать вид, что говорю искренне, хотя ни на йоту не верю, что Агнар сумеет сам ответить на вопросы доктора.
— Да, ей можно, — соглашается Агнар.
Я не могу скрыть своего облегчения и гордости.
Осмотрев его лицо, доктор попросила Агнара снять рубашку. Я удивлена, очень давно не видела Агнара вот так. Он стал шире в плечах, почти мужчина, и очень похож на Хокона, но самое поразительное — линия загара, повторяющая контуры футболки, показывающая, что Агнар летом не снимал ее ни на минуту, и воспаленные пятна, рассыпавшиеся от шеи по спине, плотно и тесно, как мелкие яростные вулканы. Бедный Агнар; я представляю его на пляже с друзьями, в школьной душевой — Олаф заставил его принимать душ после физкультуры, хотя Агнар был готов разрыдаться и уверял, что никто этого не делает, — и взгляды девочек, медленно скользящие по его лбу, вокруг губ; от этих взглядов каждый прыщик на его открытом лице болит еще сильнее. Мной овладевает ярость — вначале бесцельная, вскоре переходящая на Олафа. Я не могу объяснить себе, почему так и не в силах выяснять это.
Доктор спрашивает Агнара, как развивалось заболевание, в течение какого времени он страдает от высыпаний, о его привычках, питании и так далее; мне приходится вцепиться в ручки кресла, чтобы не перебивать Агнара, который запинается и не сразу понимает заданные вопросы; он то и дело оглядывается на меня. Я ободряюще киваю, улыбаюсь плотно сжатыми губами. Мне не хочется, чтобы врач подумала, будто я слишком контролирую и опекаю своего сына. Сама не знаю, почему для меня так важно, что она подумает обо мне и о нас, но у меня такое чувство, словно мы должны что-то доказать, — пусть Агнар расскажет сам. О прыщиках, которые сперва появились на рождественских каникулах, стали больше к весне, потом было лучше, он точно не помнит, но в марте и апреле все в норме, а в июле снова хуже, на плече появилась такая шишка, что он думал, это рак, а это был адский прыщ, и все лето становилось только хуже.
— Твои привычки как-то менялись в этот период? — спрашивает доктор. — Может быть, ты, например, стал есть другие продукты, пользовался новым мылом или средством для кожи?
Агнар смотрит на меня. Я качаю головой. Он тоже качает головой.
— Возможно, новое окружение или что-то другое, что могло вызвать больший стресс, чем обычно?
Агнар не смотрит в мою сторону.
В конце октября наконец-то устанавливается холодная погода. И осень вдруг словно спешит: деревья меняют окраску, листья вянут, ветки оголяются всего за несколько недель, и утром первого ноября на лужайке и ветровом стекле лежит иней.