Современная швейцарская новелла
Шрифт:
Адольф Мушг
ТИХАЯ ОБИТЕЛЬ, ИЛИ НЕСОСТОЯВШЕЕСЯ СОСЕДСТВО
Перевод с немецкого М. Рудницкого
Когда я впервые объявился в этих местах, она страшно меня изругала. Так, во всяком случае, я ее понял. Откуда бы я ни заходил, стоило мне приблизиться к дому, она была тут как тут — словно из-под земли вырастала она либо перед своей обшарпанной дверью, либо с другой стороны, у парадного крыльца, — и принималась честить меня на чем свет стоит. Прямо чертовщина какая-то: она все время угадывала, откуда я подойду, как будто только меня и ждала. Меня неотвязно преследовала мысль, что, прокрадись я и в три часа ночи к этому дому, облепленному сараюшками и ветхими пристройками, и тогда из кромешной тьмы меня встретит ее угрожающий говор. Едва я перешагивал незримую границу, очертившую только ей одной известные пределы ее владений — быть может, когда-то они и впрямь были ее собственностью или просто здесь
При случае я осведомился, и мне сказали, что старуха глухонемая. И впрямь, ни мои приветствия, ни оклики издалека не производили на нее ни малейшего действия; она просто не спускала с меня светлого, удивительно шустрого взгляда, который сообщал ее лицу выражение какого-то злорадного озорства. Но стоило мне ступить за незримый рубеж, как из нутра ее прорывалось то ли пение, то ли речь; я слышал в этих звуках угрозу и чувствовал себя злодеем, замыслившим бог весть какое непотребство. С натужной улыбкой проходя мимо нее к дому, который я хотел приобрести, я казался себе вражеским лазутчиком, а когда мне отперли дверь, что вела в верхнюю, ту, что продавалась, часть дома, старуха запричитала еще сильней — казалось, нажатием дверной ручки мы причинили ей боль.
А ведь я пришел с владельцем, молодым еще парнем, рабочим-литейщиком, который из-за несчастного случая в цеху почти совсем ослеп и поэтому отказался от намерения отремонтировать завещанную ему по наследству часть дома и жить здесь; на старуху он не обращал ни малейшего внимания, словно она только предмет обстановки — вроде шкафа или стола. Тогда еще и речи не было о том, что ее крохотная каморка с отдельным входом тоже продается, так что в нашей беседе, и без того не слишком вразумительной из-за странностей местного диалекта, он упомянул о старухе как бы между прочим. Тихая, мол, бабка, совсем безвредная, живет одна, мухи не обидит; видимо, он заметил мою неприязнь, а терять покупателя не хотелось. Меня и в самом деле огорчала перспектива обитать под одной крышей с этой юродивой пусть даже всего несколько недель в году, на которые я мог вырваться сюда со службы; жить без всякого человеческого общения, даже без возможностей к таковому — и все же в столь близком соседстве, на которое старуха — неважно, глухонемая она или только прикидывается, — так чувствительно реагирует. Мне-то хотелось соседства совсем иного, приятного, но ни к чему не обязывающего, хотелось оставаться чужаком, но так, чтобы никого не обидеть; а эта карга, просидевшая тут безвылазно семьдесят, а то и все восемьдесят лет, от одного моего вида впадала в болезненное беспокойство.
Такие вот невеселые мысли начали омрачать любовь, которую с первого взгляда внушил мне этот древний, хотя и отлично сохранившийся дом; большая его часть, за исключением каморки, где ютилась старуха, пустовала уже много лет, и при виде просторной горницы на втором этаже, где в гордом одиночестве красовалась старинная круглая печь с выбитой вверху датой 1637, на меня дохнуло первозданным покоем и чем-то еще, что я в мыслях называл «тоской по дому». А теперь выяснялось, что в пяти шагах от печи и, как я планировал, письменного стола, у стены, где я собирался разместить свое ложе, я окажусь впритык к таинственным владениям этой ведьмы. И однажды, когда я, раздираемый между соблазном покоя, исходившего от просторных стен, от мощных лиственничных балок, и неприязнью к глухонемой соседке, решил подняться в горницу и проверить, действительно ли она такая тихоня, из-за стены донеслось копошение, шорохи, какая-то возня, и от этих звуков у меня перехватило дыхание. Либо это крысы, либо старуха; я тщетно гнал от себя мысль, что она, отделенная от меня только стеной, если не сию секунду, то как-нибудь ночью подпалит дом.
Зато днем, когда я приходил взглянуть на свое будущее жилище, во мне, словно наперекор этим страхам, оживали мои сны. Ибо ночью, в ближайшем мотеле, где я проводил уже вторые сутки мучительных сомнений — покупать дом, а точнее, часть дома или нет? — старуха, или некий ее образ, являлась мне в ореоле приветливой умудренности, и мне чудилось, будто я вжимаюсь головой в цветочный узор на темном подоле ее платья, вдыхаю сладостный запах рождественских яслей и слышу глухие, но отчетливые, как ход часов, удары собственного, еще не рожденного сердца.
Среди крестьян, которых я осторожно выспрашивал, как бы ненароком вдруг объявился и ее внучатый племянник, тоже, кстати, пострадавший на фабрике, инвалид, — изувеченная нога позволила ему со спокойной совестью вернуться к полупраздному существованию деревенского дурачка; он вызвался меня проводить, и на подходе к дому окликнул старуху, которая вновь безошибочно выбрала сторожевой пост в темных недрах крыльца, где, похоже, дожидалась нас уже несколько часов кряду, и теперь заступила нам дорогу. Он явно хотел мне показать, что со старухой можно говорить, и делал вид, будто ее понимает. Хотя их голоса — только наполовину вразумительные реплики немолодого уже внука на местном диалекте и мелодичные булькающие рулады старухи — вторили друг другу с кажущейся осмысленностью, на общение все это было совсем не похоже. Он, по сути, только слушал, а потом переводил мне, как он полагал — на литературный немецкий, то, что якобы уразумел из ответов старухи: бабушка, мол, как раз отдыхала, здоровье ее хорошее и она рада, что я пришел. Каждая из этих фраз на мой слух была неправдой, поскольку они не выражали ничего, кроме общих формул вежливости да еще, пожалуй, любопытства племянника, но прежде всего потому, что они вообще были фразами. Если эта женщина и изъяснялась, то уж, во всяком случае, не законченными предложениями, а совсем другим языком — языком интонаций и ударений, языком каких-то своих певучих звуков, которые никто ни разу так и не удосужился расшифровать, да и она, судя по всему, давным-давно перестала надеяться, что кто-нибудь возьмет на себя такой труд. Она и не прислушивалась к тому, как внук переводит, как он перетолковывает ее сообщения, — она только следила за их действием по лицу незнакомца, по моему лицу, но следила столь пытливо, с такой живостью и мукой во взгляде, что я поневоле усомнился в ее глухоте и немоте, а уж тем более в ее слабоумии. Тут было что-то совсем иное: мне показалось вдруг, что отсутствие речи и слуха открывает очень удобный доступ к неведомому, но подлинно человеческому общению; и с этим даром старуха (она, кстати, так и не была замужем) весь свой долгий век прожила одна-одинешенька.
Я все же по порядку сообщил о себе самое необходимое: что я адвокат, служу в Базеле в конторе, подыскиваю сейчас дом за городом, где можно было бы спокойно работать, желательно тихое место, но чтобы не очень далеко, семьи у меня уже нет, вот я и решил начать новую жизнь, и так далее. Тем временем показался мой хозяин, совладелец дома. Несмотря на подслеповатость, двигался он довольно резво, был суетлив и услужлив, поздоровался с племянником, выждал паузу и, ничуть не смущаясь присутствием старухи, заговорил о том, что жизнь у нее тут несладкая, да и в годах она уже, так что, видать, протянет недолго. Как я понял, он напоминал племяннику о каком-то прежнем их разговоре, намекая, что я, конечно же, не прочь купить весь дом. Тот словно бы и не догадался, но кивнул, пристально глянув мне в лицо, скорее даже на мои губы — здесь все почему-то смотрят человеку не в глаза, а куда-то в рот. Я, наверно, тоже кивнул в ответ и только потом обмер от стыда: ясный, все понимающий взгляд старухи был устремлен прямо на меня. Я отвернулся и поспешил вслед за двумя инвалидами, которые, сменяя друг друга во главе нашей процессии, уже вели меня очередной, четвертый или пятый, раз смотреть пустую половину дома. Огромная комната с печью вся светилась каким-то особым светом, более теплым и родным, чем сияние солнца в аккуратном ряду оконных проемов; бревенчатые стены не давили, от них веяло духом никем не потревоженной старины. Последние хозяева, семья дальнего родственника, ничего здесь не меняли, да у них и денег-то не было на переделки.
Мой хозяин, видимо, не хотел показаться человеком чересчур предприимчивым, а то и просто бессердечным и потому то и дело приговаривал, что старуха «покамест» пускай себе живет, она, мол, мешать не будет, а что я крышу собираюсь чинить — так ей же от этого только лучше. Сама она больше не показывалась и ничем не обнаруживала своего присутствия, пока мы бродили вокруг дома, осматривая многочисленные сараи и пристройки, забитые пыльной, наполовину негодной хозяйственной утварью, которая, по уговору, тоже переходила в мои руки. И ценные старинные вещи — лари, инструмент ручной ковки, винные бочки — я тоже, как заверили меня мои спутники, могу забрать, коли есть надобность. В их глазах, видимо, все старое было без надобности, не имело никакой цены, и все же я сгорал от стыда, наблюдая, как подслеповатый, уже отказавшись от «всей этой рухляди», наклонился и вплотную приблизил лицо к одному из ларей, пытаясь разобрать вырезанную на крышке дату, потом недоверчиво провел пальцами по старому дереву, то ли признавая, что он так и так не имеет права на все это добро, только что ему принадлежавшее, то ли, наоборот, впервые с изумлением вспомнив какую-то частицу самого себя в этой, теперь уже безвозвратно утраченной вещи.
Только когда мы приблизились к хлеву, запертому на маленький висячий замок, старуха снова преградила нам путь — хотя нет, вовсе не преградила, это я сам, все время ждавший от нее подвоха, запнулся от испуга. Она же только на шаг выступила из полутьмы, выступила тихо, вовсе не желая нас задержать, наоборот, с покорным видом жертвы, которая понимает, что участь ее решена, и даже еще более робко — она всего лишь напомнила о своем присутствии, хотя и знала, что ничего от этого не изменится. Мы, трое поглощенных делами мужчин, прошли мимо.
Во время этой нашей инспекции мне удалось краешком глаза заглянуть в ее каморку — а может, это была только прихожая? И там было полным-полно всякого хлама: ящики с пестрыми наклейками, старые кастрюли, стопка угольных брикетов; порядка здесь было немного, но пыли не было вовсе; худо ли, бедно ли, но все это старье использовалось по хозяйству, помогало жить. Когда мы проходили мимо нее по узкому коридорчику, старуха, прижав локти к бокам, оправляла юбки. Напротив ее двери была пристроенная к хлеву будка — уборная, которую племянник с ухмылкой назвал «скворечником». Мог и не объяснять, это было и так видно, да и слышно по запаху — какой-то дряблый, неживой, старческий запах.